Утрата и поиски речевого идеала
Говори, чтобы я мог узнать тебя
«Говори, чтобы я мог узнать тебя», – сказал Сократ. И действительно, в обществе с развитой словесной культурой справедливость этого изречения несомненна. «По одёжке встречают – по уму провожают» – нечто несколько более расплывчатое, но также подразумевающее чёткую иерархию ценностей в парадигме культуры – чёткую и, очевидно, отличную от той, что, к сожалению, устанавливается (или уже установилась) в нашем отечестве.
Проблема оценки партнёра по общению вообще весьма многогранна и как таковая подлежит анализу в различных областях знания – рассматривается она в социологии и социолингвистике, психологии и психолингвистике, этнологии и этнолингвистике...
Современная риторика, заинтересованная в налаживании взаимопонимания, в оптимизации речевого общения между людьми – и внутри одной культурной общности, и при межкультурных контактах, – также не оставляет эту проблему без внимания.
И вот что особенно интересно: оказывается, что категории гармонии, меры, ритма (бывшие значимыми особенно для отечественного «старорежимного» речевого идеала) играют совершенно исключительную роль в создании положительного впечатления и о собеседнике, и о ходе общения с ним. В этом смысле эти категории можно назвать и считать «риторическими универсалиями».
Чувство удовольствия, радости от общения возникает, когда не только высказывания, но и движения участников беседы синхронизированы – происходят в одном ритме и совпадают или чередуются настолько чётко, что их можно сопроводить метрономом. Возникающие здесь эмоции можно сравнить с эстетическими переживаниями, получаемыми, скажем, от совместного пения.
Всё это поразительно удачно подтверждает известную в нашей философии культуры концепцию Льва Гумилёва – гипотезу, в соответствии с которой этнос обязан своим существованием единому ритму, гармонизирующему различные проявления составляющих этот этнос индивидуумов.
Что же в ином случае – в случае дисгармонии, рассогласования ритмов, нарушения меры и мерности при речевом общении? Эффект противоположен: у партнёров нарастает ощущение недовольства не только собеседником, но и всем окружающим, не говоря уже о себе. Когда наши речевые намерения постоянно неверно интерпретируются, когда мы «дёргаемся» от того, что нас перебивают (стоит нам раскрыть рот) или, напротив, ощущаем тягостную необходимость «заполнять собой» всё более затягивающиеся паузы – тут уж самые лучшие намерения обречены на неудачу. Тут всё раздражает и всё побуждает как можно скорее устраниться.
Итак, гармония, ритм, мера – это порядок, это упорядоченная структура. Отсутствие или несовпадение их при общении – хаос. А ведь человек устроен так (это аксиома), что, по преимуществу, именно упорядоченность собственного бытия и мира способна быть одним из источников внутреннего равновесия.
В противостоянии и в постоянном стремлении любой порядок сокрушить – вечный источник наших страданий. Чтобы упорядочить стихию человеческого общения, издревле в самых различных сообществах вырабатывались специальные системы речевых контактов (не путать с этикетом – системой весьма условной, отрефлексированной и поверхностной).
Создавался специфический для данной культуры речевой идеал, отражающий идеал общеэстетический. Примечательно, например, что Сократ характеризует идеальную речь именно в тех телесно-скульптурных терминах, что порождались пластической сущностью общеэстетического идеала античной классики: «У ней должно быть тело с головой и с ногами, а туловище и конечности должны подходить друг к другу и соответствовать целому...»
Итак, в дискурсе действует некая «система взаимопонимания», реализующаяся на разных уровнях речевого поведения, предполагающая гармонизацию этого поведения у партнёров. Несогласование, хаос, дисгармония могут возникнуть в двух случаях: или если сталкиваются представители разных культур (носители различных «систем гармонизации»), или если в том или ином обществе речевая культура сильно нарушена. В обеих ситуациях результат общения по своим последствиям мало приятен, а нередко и разрушителен.
За годы «триумфального» шествия советской власти у нас достаточно укоренился пресловутый миф о «единой общности – советском народе». Да, и к тому же для многих из нас стало совершенно естественным экстраполировать собственные национально-культурные особенности (в том числе и речевые) на всё прочее человечество.
Перед тем как привести подтверждающий это замечание пример, обратим внимание, что в нашем блистательном обществоведении представление о том, что «все люди – братья» (и не просто братья, а чуть ли не едва отличимые друг от друга близнецы) привело, в частности, к тому, что речевое поведение отдельных племён североамериканских индейцев изучено в настоящее время значительно лучше, чем особенности его у русских. Это положение во многом и сделало возможными многочисленные случаи нарушения понимания между культурами, на одном из которых мы и остановимся.
Гармония общения – идеал. Данность – «война обессиленных слов». Художник О. Цыдкин
В не очень давней публикации «Нового мира» (1989 г., N 29) Станислав Рассадин, опираясь на некоторые высказывания японского критика о советском кино, приходит к ряду заключений о характере наших соотечественников. Посмотрим, как возникают эти выводы. Японский кинокритик: «Ваше кино жестоко, невероятно жестоко. Вы всё время в фильмах говорите на несколько тонов выше необходимого.
Ваши диалоги начинаются с решительного «нет». У вас даже муж с женой в кадре разговаривают на повышенных тонах, без конца выясняя отношения. Мы не понимаем, как можно воинственно, агрессивно, напором, а не разумом, пытаться утвердить истину. Мы, японцы, когда разговариваем, даже в глаза друг другу не смотрим, чтобы не оскорбить какой-то тенью во взгляде. Научитесь слушать...»
В этом наблюдении просматриваются весьма характерные закономерности: восприятие людей иной культуры, в данном случае русской, основывается на бессознательной оценке значимых звуковых и поведенческих особенностей речи – высоты тона голоса, частотности, ритмико-интонационного рисунка, стратегии речевого поведения – в соответствии с речевым образцом культуры человека, нас оценивающего. Причём результаты такой оценки формулируются не на риторическом, а на совсем ином этическом уровне. Партнёр по общению характеризуется как «плохой», определяются его «нравственные черты», хотя в действительности он может быть лишь иным, непохожим.
Вот как возникло представление о «жестокости» русских у японского киноведа. Действительно, громкий (и высокий) голос – универсальный для человека сигнал агрессивности. Дело только в том, что для речевых образцов, принятых в различных национальных культурах, средние уровни громкости и высоты тона могут вовсе не совпадать. То же касается и других характеристик речевого поведения – значимой системы мимики и жестов, в частности, направления взгляда, речевой стратегии и тактики – особенностей построения диалога, смены ролей в беседе, допустимых тем, использования так называемых средств непрямого информирования (намёка, иронии, умолчания и пр.).
В России специфика японской культуры, не исключая и культуры общения, давно привлекает внимание и сравнительно хорошо описана (1). В Японии же понимание российской культуры явно недостаточное: «Вот оно, значит, как, – заключает Станислав Рассадин, – с точки зрения японцев мы выглядим и ведём себя не по-людски... Выходит, вот какими мы стали – да, стали, потому что, наверное, прежде-то не были? Жестокими, не замечающими, что жестоки; жестокими повседневно, привычно, в невиннейших своих проявлениях... вот что мы совершили или позволили совершить с собой: наша жестокость, со сторонней зоркостью подсмотренная наблюдательным японцем, страшна особенно тем, что бессмысленна и беспричинна». Так недостаток элементарных представлений о различиях речевого общения при межкультурных контактах может привести к весьма поспешным обобщениям, касающимся характера целого народа.
Лексические близнецы: «так-так-так» – говорит пулемётчик...
В выводах Станислава Рассадина много небесспорного, однако, в них есть и немало верного. Настроения нашей жизни многообразны, и ущерб, нанесённый культуре, велик. К сожалению, нас трудно понять не только японцам. Мы не понимаем друг друга – своих соотечественников, порой и совсем близких. Мы не жестоки – но невоспитанны; не агрессивны – но заметно одичали. Всяческой дикости в нас заложено в предостатке... Кем? Чем?
Воители «войны обессиленных слов»
Было время, когда в русской речевой традиции утверждалась сдержанность, кротость, скромность. Достойной считалась речь, несущая правду, но не хулу, чуждая недоброжелательному осуждению, пустой злобной брани: лучше промолчать, чем осудить, а если уж порицать, то доброжелательно и с мыслью о пользе. Недаром в литературных памятниках носителей противоположных «речевых признаков» – бесов отличают крикливость, хаотическое многословие, несдержанный вопль.
«Сын мой, склони очи свои долу, а голоса не возвышай, – наставляет учитель (XII век) воспитанника, – если бы криком строили дома, то осёл бы рёвом своим по два дома воздвигал бы на день». В самом деле, чем же ещё может заявить о своём присутствии и о своём существе бес, как не криком, воплем. В «Повести о путешествии Иоанна Новгородского на бесе» (XV век) читаем: «Начал бес вопить...» Или в другом месте: «И сказал святой беспрерывно вопившему бесу...» Ну и так далее.
А вот значительно позже Фёдор Достоевский употреблял слово «скандал», как средство и результат деятельности бесов, сеющих плевелы. Или обратим внимание на слова Максима Горького, относящиеся уже к 1917 году. В «Несвоевременных мыслях» он писал: «...Если ныне мы видим перед собою людей, совершенно утративших человеческий облик, – половину вины за это мрачное явление обязаны взять на себя те почтенные граждане, которые пытались привить людям культурные чувства и мысли путём словесных зуботычин и бичей». И далее: «не надо забывать, что, в конце концов, народ учится у нас злости и ненависти».
Апокалиптической силой прозрения обозначил суть происходящего «пришествия» бесов в Россию Иван Бунин (и посмотрите, с какими акцентами): «Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство. Все орали друг на друга за малейшее противоречие... образовался совсем новый язык, сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью».
Да, бесы утверждали себя не только в политике, но и в культуре, искусстве; причём именно этим своим испытанным и несложным приёмом – криком. Ну чем, как не сценой из «Бесов» Достоевского, можно назвать описанное тем же Иваном Буниным «явление» Владимира Маяковского на одном торжественном банкете: «...Тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел и лишь через секунду, оправившись, он снова провозгласил: «Господа!»
Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав ещё одну и столь же бесплодную попытку, развёл руками и сел. Но только что он сел, как встал французский посол... Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его ещё более зычным рёвом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: заражённые Маяковским, все ни с того ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и – тушить электричество».
«так-так-так» – говорит пулемёт
И ещё одно «явление-торжество» случилось тогда в Петербурге, продолжает Бунин, – приезд Ленина («Ведь шёл у нас тогда пир на весь мир, и трезвы-то на пиру были только Ленины и Маяковские ): «Маяковский утробой почуял, во что вообще превратится вскоре русский пир тех дней и как великолепно заткнёт рот всем прочим трибунам Ленин с балкона Кшесинской: ещё великолепнее, чем сделал это он сам, на пиру в честь готовой послать нас к чёрту Финляндии!» («Окаянные дни»).
Так сбывались пророческие картины, которые провидел Достоевский, так являлись – и заявляли о себе – бесы в России – криком! И как страшно сходство этих петербургских сцен с картинами крестьянской жизни тех лет:
«...Принесла нелёгкая этого чёрта рябого Федьку Большевика, – записывает Михаил Пришвин. – Зажёг Федька митинг нерасходимый на выгоне. – Берите, – кричит, – землю, боритесь, земной шар создан для борьбы!.. Митинг, как пожар, разгорается, оратор, будто пьяный, всё говорит и час, и два говорит, сядет, отдохнёт немного, и опять говорит... и все от речей его словно пьяные... До того заговорил, что хорошие степенные наши люди и те ошалели».
...Немногие пособия и книги по отечественному ораторскому мастерству, появившиеся в послереволюционный период, в большинстве своём называют как образцовых ораторов Ленина, Луначарского и почему-то даже Калинина. Такой «табель о рангах» революционной риторики вовсе исключает из этого ряда других «ораторов революции» – Льва Троцкого, Карла Радека, Николая Бухарина, что и не удивительно.
Опираясь на свидетельства очевидцев, попробуем восстановить картину «ораторской жизни» незадолго до октября 1917 года и послереволюционного времени, вплоть до того момента, когда Сталин ликвидировал практику «ненужных риторических упражнений», открыв тем самым «эпоху монолога сверху», продержавшуюся у нас до самой «перестройки».
Владимир Набоков из ораторов дооктябрьских, а ещё точнее, думских выделяет Василия Маклакова и Фёдора Родичева, считая их признанными авторитетами политического красноречия. Особенно интересным и блестящим оратором Набоков называет Павла Милюкова – «вообще, одного из самых замечательных русских людей» – несравненного и находчивого полемиста (свободно владеющего средствами, требующими особого искусства – иронией и сарказмом), речи которого, не отличаясь красотой и отделкой формы, подкупали ясностью, логичностью, полнотой раскрытия содержания»... А вот Керенский, по воспоминаниям Набокова, – «типичный бес»: «То, что он говорил, не было спокойной и веской речью государственного человека; а сплошным истерическим воплем психопата, обуянного манией величия».
Очень подробные свидетельства об ораторской манере Плеханова находим у Николая Валентинова: «Публики было много, появление Плеханова она встретила дружными аплодисментами, но речь Плеханова её разочаровала, – замечает мемуарист, – она действительно была слабой, и актёрское разведение рук публике, видимо, не понравилось».
Специальное внимание искусству «ораторов революции» уделяет Абдурахман Авторханов. Остановимся сперва на фигурах весьма значимых, но всё же второстепенных. Алексеи Рыков характеризуется просто как «страшный заика, куда больше, чем его преемник Вячеслав Молотов». Поскольку каждое слово ему приходилось не столько проговаривать, сколько распевать (чтобы справиться со своим недостатком), то серьёзным оратором он быть и не мог.
Как остроумец, мастер политического афоризма, находчивый и прежде всего интеллектуальный оратор – не для масс, но для политической элиты – славился Карл Радек. «Радек был из числа тех ораторов, которые бьют на сенсацию и эффектность фразы, и бывал очень доволен, если за это его награждали оживлением в зале, смехом или аплодисментами. Он не был ни стилистом, как Троцкий, ни мастером броских определений и неожиданных исторических экскурсов. Но, как и Троцкий, являл собой раба формы и пленника собственного красноречия», – заключает Авторханов.
Весьма заметным оратором кануна революции считался Анатолий Луначарский. Он отличался в тот период большим трибунным темпераментом, безусловно владел вниманием огромных аудиторий. «Ленин, – пишет Авторханов, – предпочитал, чтобы на больших митингах в Петрограде выступали Троцкий или Луначарский».
А что же Троцкий – этот гений революционного красноречия? «Его появления на трибуне встречались восторженным рёвом. Каждая эффектная фраза вызывала ураган, сотрясающий окна. По окончании митингов его выносили на руках».
Это слова Александра Куприна. Куприн не оценивает, а лишь констатирует общеизвестные тогда факты. И мы, не задаваясь целью хвалить или хулить, а отметив только, что истерическое возбуждение толпы – признак вселившихся в неё бесов, обратим внимание вместе с Куприным на приказы и речи Троцкого: «Испепелить...», «Разрушить до основания и разбросать камни...», «Предать смерти до третьего поколения...», «Залить кровью и свинцом...», «Обескровить...», «Додушить»...
А Ленин? По свидетельству некоего Неведомского, учившегося вместе с Ульяновым в университете, он «на студенческих сходках не лез вперёд, не волновался и не спорил; выжидал, пока пылкая молодёжь не вспотеет, не охрипнет и не упрётся в вечную стену русских дискуссий: «Вы говорите ерунду, товарищ!.. Вы сами, товарищ, городите чепуху!..» Тогда он просил слова и с холодной логикой сжато излагал своё мнение, всегда самое крайнее, всегда единоличное. И он умел перегибать по-своему решение сходки». Однако молодой Ленин «не мог без увлечения, без экстаза, даже без некоторой красочности говорить о будущем захвате власти – тогда ещё не пролетариатом, а народом, или рабочими».
В своём газетном дневнике 1917–1918 годов Михаил Пришвин отмечает, что начата была «война слов» – «война обессиленных слов», которую «постановили вести до полной победы, до полного истощения слов».
Полная победа над словом была достигнута сравнительно скоро, и одержал её Сталин. Причины этого, в том числе и субъективные, крывшиеся в личных чертах этого человека, убедительно раскрывает всё тот же Авторханов. «Оратором он был ниже всякой критики», – пишет он о Сталине. Низкая общая культура, отсутствие необходимых политическому трибуну качеств – «металла в голосе» («его глухой, как бы придавленный, голос не трогал, а наводил уныние; он, казалось, говорил животом, как чревовещатель»), медлительность и большие паузы, раздражавшие слушателя, эмоциональная сухость, вызывавшая скуку, – всё это заставляло характеризовать Сталина как «антиоратора».
Публичные речи Сталина после Октября ограничивались лишь его докладами по собственной специальности» – национальному вопросу да отчётами об оргработе ЦК. Всё это можно объяснить и личной тактикой Сталина как политика. До осуществлённого им переворота докладчики и ораторы говорили без шпаргалок. «Антиоратору» от этого было не по себе.
По свидетельству Ивана Бунина, «сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода...»
«Не умея импровизировать, он (Сталин) вообще запретил на съездах партии вольное ораторское искусство. Каждый оратор должен был выступать по заранее представленному в ЦК написанному тексту. Низы последовали этому новому правилу уже добровольно и не без умысла. Оно и понятно – когда «бдительность» в партии достигла уровня абсурда, за каждое неудачное выражение или двусмысленное слово людей начали «обрабатывать» как «уклонистов» или «примиренцев». Вот тогда партийные ораторы предпочитали даже на своих общих собраниях не говорить, а читать готовые тексты, чтобы таким образом «застраховать» себя от «уклона».
Эта новая сталинская школа «чтецов-ораторов» не только обезличила таланты, но и сковала возможное проявление какого-либо неконтролируемого свободомыслия в партии, творческой мысли и даже ортодоксальной. Вот так наступила в стране «эпоха монолога».
Что же мы имеем на сегодня? Похоже, вновь объявлена «война слов» до победного конца, в которой неискушённые бойцы-ораторы пробуют свои силы. Крик, борьба, «война обессиленных слов» – это всё признаки присутствия «бесов». Они всюду – не только в политической и публицистической, но и в бытовой, «повседневной» риторике, точнее – антириторике, ибо всякий хаос антириторичен принципиально.
«Мы»
Евгений Замятин выбрал великолепное название для своей антиутопии – название, чётко характеризующее знаменательную черту социалистической антириторики. Монаршее, царственное «Мы», «мы» профессорско-авторское (правда, далеко не того значения, как распространённое в современном научном обиходе) сменилось тем «мы» коллективным, каковое слышится и по сей день. Как произошла эта смена?
«С конца февраля по конец апреля, – пишет Александр Куприн о годе 1917, – мы только и слышали: «Я – Керенский... я – министр юстиции, я – верховный главнокомандующий!»... Троцкий властвовал энергичнее в образном библейском стиле: он разорял дома и города до основания и размётывал камни, он предавал смерти до третьего поколения, он наказывал лишением огня и воды... Но инстинктивный такт – он говорил не «я», а «Мы».
И правда, растраченное «я» – уже не «я»: «Мы любим этот праздник, его цветной наряд», – читаем в учебнике «Родное слово» издания 1988 года (имеется в виду, конечно, праздник Октября); «Оттого мы любим с детства этот праздник в феврале. Слава Армии Советской – самой мирной на земле!» (там же, другой автор); «Мы разбиваем огород, у нас немало с ним хлопот. Цыплята наши есть хотят, мы накормить должны цыплят», – сообщает от чьего-то имени Сергей Михалков. «Мы поймали снегиря», – повествует Агния Барто. «Мы пахали...» В этой на редкость удобной формуле заключено многое: и стремление присвоить чужое (в случае, если оно оказывается достойным присвоения), и возможность избежать личной ответственности (если выходит неудача), и нежелание «высовываться» (не из скромности, а на всякий случай – как бы чего не вышло!).
А нередко здесь можно найти и подлинный экстаз растворения в массе, слияния с ней. Однако слияние это особого рода, ведь требуется не просто «потеснение» собственной индивидуальности, а потеря её, утрата своего голоса, без которого нечего делать в «общем хоре жизни».
Объективности ради замечу, что диалектика «я» и «мы» в русской культурной традиции настолько тонка и сложна, а понимание её настолько важно для поисков выхода из разного рода «небратских состояний» общества, всё же наследующего эту традицию (пусть и в нарушенном, пусть и в неосознанном, неотрефлексированном виде), что эти проблемы требуют особого внимания. Причём даже при самых искренних попытках призвать к массовому покаянию или вообще оказать действенное влияние на общественную нравственность с предсказуемым риторическим результатом.
Увы, до сих пор и нередко эффект агрессивности вместо примирения (то есть чего-то прямо противоположного ожидаемому) вызывается небрежностью формулирования этих самых призывов, магическим смыслом привычного «мы- коллективного», употребляемого в новом социально-этическом контексте.
Где индивидуальности и общение индивидуальностей?!
Анна Михальская
***
1 – Вспомним хотя бы хорошо известную нашему читателю книгу В. В. Овчинникова «Ветка сакуры»
Ещё в главе «Жизнь - слово - дело»:
Верьте себе (обращение к юношеству)
Утрата и поиски речевого идеала