У конца «третьей эпохи» (к практической теории социальной эсхатологии). Кратократия. Взлёт и падение перестройки

И другой Ангел следовал за ним, говоря: пал, пал Вавилон, город великий, потому что он яростным вином блуда своего напоил все народы.
Откровение Иоанна Богослова, 14:8.
Ещё одна линия в аргументации, не позволяющая августовским событиям 1991 года именоваться революцией, такова. Да, говорят её сторонники, был подъём, был глоток свободы; ну «урыли» коммунистов-гэкачепистов. Ну и что? Те же или примерно те же люди правят бал. «Номенклатура» взяла реванш, а потому, если и приватизация – в лучшем случае номенклатурная, если капитал – то уж номенклатурный в девяти случаях из десяти. Посмотрите, говорят критики послеперестроечного режима, те же лица.
В самом деле, нельзя не согласиться: лица часто те же. И даже обслуга не изменилась. Те же, например, проститутки-журналисты и телекомментаторы. Раньше они поливали акул американского империализма, теперь вещают о преимуществах капитализма и клянут тоталитаризм.
Раньше они цедили сквозь зубы о так называемых демократах, а ныне расшаркиваются перед ними. И так далее. Всё это так. Но что-то не так. Или не совсем так. Физические лица и социальные функции, социальная природа – вещи далеко не одинаковые. Здесь мы сталкиваемся с проблемой сути революций, социальной природы революций.
Что делает то или иное событие, тот или иной сдвиг революцией? Изменение отношений власти и собственности. Если это произошло, то перед нами – революция.
Что произошло в те три дождливых августовских дня года 1991 и сразу после них? А произошло нечто очень важное. Запрет РКП (а по сути – КПСС) означал приведение в соответствие с фактами, с фактической реальностью юридической отмены 6-ой статьи Конституции. До тех пор, пока существовала сама КПСС, её репрессивно-центральные органы, то есть до тех пор, пока КПСС (несмотря на формальную отмену статьи формальной же, то есть фиктивной конституции) реально функционировала, общество оставалось кратократическим. Пусть и с некоторыми ограничениями кратократизма.
Да, хватка кратократического удава ослабла, но её с избытком бы хватило на то, чтобы поломать кости многим и многим. Особенно если ещё и часть населения призвать на помощь; почти как у одного русского писателя: а и кликнул бы нас Малюта Скуратов, и мы не оплошали бы.
Да, хватка удава ослабла, но сам он ещё был жив, медленно играя кольцами своего нательного рисунка (власти?) и обводя мутнеющим взором разбалтывающуюся кратократическую конструкцию, определял, где большая опасность, куда нанести удар. И до тех пор, пока реально существовала КПСС, а точнее – КПГБСС (коммунистическая партия государственной безопасности Советского Союза), а ещё точнее – ККБ (комитет кратократической безопасности), никакие отмены статей не имели никакого значения.
И это естественно и понятно: в кратократическом обществе вообще законы, конституция и различные декларации – ничто. Значение имеет только сила, только особым образом организованное насилие – страх. Не случайно и после отмены 6-ой статьи КГБ, МВД и армия продолжали руководствоваться Уставом КПСС.
Не удивительно, что КГБ вёл слежку как за депутатами Союза, так и за депутатами России и до отмены 6-ой статьи, и после неё – вплоть до путча. Ясно, что делалось это в интересах КПСС, для упрочения фактической власти КПСС, власти кратократии. Какая уж тут Конституция?!
Для кратократии её ведомственные своды правил и уставы значительно важнее. И по-своему, по-кратократически, Язов и военный комендант Москвы Калинин были правы, когда после путча объясняли, что руководствовались именно уставом гарнизонно-караульной службы. Всё правильно.
Любая ведомственная инструкция для кратократии выше, чем общегосударственный закон или Конституция. И это само по себе – закон кратократического общества, где государство лишь камуфлировало господство различных ведомств, кратократических кланов; было тем самым холстом с нарисованным на нём очагом, за которым скрывалась потайная дверца.
Подобно тореадору, кратократия (КПСС) размахивала красной тряпкой законов, которые сама не соблюдала. И потому стратегия была верной для своего времени и не случайно вызывала озлобление кратократии. Размахивая этой тряпкой, она отвлекала внимание оппонентов, а удары, в том числе и смертельные, наносила бандерильями репрессивных (внезаконных) органов.
С этой точки зрения особенно интересным выглядит разбор Конституционным Судом вопроса о конституционности указов Бориса Ельцина. Уже само принятие иска коммунистов к рассмотрению означало и принятие властью (новой, некратократической по теоретическому принципу) языка и логики кратократии, чуждых ей, а также любой законности и конституционности. Общество не только приняло язык контробщества, но и заговорило на нём!
1991. Их августейшества
Социально однородная власть заставила власть социально дифференцированную судить свои действия и, что ещё важнее, действия в отношении себя, в соответствии с законами социально дифференцированной власти! Это так же, как если бы поверженный антимир потребовал бы от мира-победителя судить его по законам мира, а не антимира. Как если бы поверженное Зло потребовало судить себя по законам Добра и официально назначенные персонификаторы, дав себя загипнотизировать, всё ближе склонялись бы к Злу и принятию его позиции («Слышите ли вы меня, Бандар-Логи?» – «Мы слышим, слышим, Каа». – «Хорошо. Подойдите на один шаг ближе ко мне. Ближе».)
Принятие языка оппонента – вещь далеко не безобидная: это и принятие и его способа и формы постановки вопроса, в котором, как известно, исходно содержится 50% ответа. Если всерьёз рассматривается вопрос о законности действий незаконной и даже подпольной (то есть из официально никем не разрешённой – даже по советскому праву) организации, то это уже есть в каком-то смысле её юридическая победа.
Правда, сама эта победа, как мы увидим позже – элемент и результат поражения. Вообще, само слушание в Конституционном Суде весьма примечательно с точки зрения факторов, свидетельствующих за или против оценки августовских событий как революции.
Всё, что происходило в Конституционном Суде, подход к делу самих судей хорошо продемонстрировали ту роль, которую объективно играл конституционно-правовой фасад в кратократическом обществе, ту функцию, что он выполнял.
Будет вам СЕРПантинить-то!
Раздваивая реальность, реликтово-государственные и камуфляжные формы раздваивали и восприятие этой реальности гомосоветикусами, ещё больше усиливая ту черту, что функционально выступала как бикамеральность мозга homo cratocraticus. Чтобы реально судить КПСС, тот, кто взялся это делать (дабы суд не превратился в товарищеский), должен был сначала или по ходу дела истребить в себе коммуниста (это как у Лютера: Меа culpa mea maxima culpa – каждый должен истребить попа в собственной душе), устранить внутреннюю раздвоенность. Последняя и представляет собой окно уязвимости, которое использует кратократия.
Реально судить коммунистов могли только антикоммунисты, а ещё точнее – внекоммунисты, но никак не бывшие члены партии. И дело здесь не в страхе иных судей, в том числе перед собственным прошлым. Не в их неизжитых симпатиях и антипатиях, не в воспоминаниях о полёте юности и даже не в том, что те, кто брался судить КПСС (причём не только в Конституционном Суде, но и шире – в прессе, в обществе и так далее), свою общественную карьеру сделали на партийной основе или на преподавании научных основ партийности, а иначе в кратократическом обществе карьеры было сделать нельзя.
Дело не в этом или, если угодно, не только в этом (в какой степени «не» и «не только» соотносятся друг с другом, предоставим судить фрейдистам: материала для них много – одни оговорки и проговоры в речевых потоках во время слушаний чего стоят!).
Рисунок из газеты «Таймс» (Великобритания)
Дело в другом. Кратократия, как уже говорилось, основана на отчуждении у человека социальных и духовных факторов труда, на похищении социальной и духовной воли. Это и есть не только реальный, то есть плохой коммунизм (как тешат себя вообще левые или, в частности, социал-демократы на Западе, а также их карликовые аналоги в России), но и, в принципе, единственно возможный. Плохих людоедов не бывает – есть просто людоеды.
Отчуждение социальной и духовной воли означает проникновение во внутреннюю жизнь человека. Естественно, далеко не все реально допускали власть в себя так глубоко (иначе, в частности, у нас не было бы теперь столько специалистов по критике советского тоталитаризма из числа бывших специалистов по критике советологических теорий и контрпропаганде).
Однако внешне, в официальном поведении, необходимо было соблюдать правила игры, выказывая верноподданнические чувства, и демонстрировать готовность к отчуждению факторов своего социального и духовного (вос)производства. Именно такое поведение и творимая им реальность и были социально значимыми для кратократического общества.
Таким образом, раздвоенность (разтроенность, разчетверённость, короче, частичность, нецельность) как принцип была средством приспособления человека к кратократическому обществу, выживания в нём, не говоря уже о карьерном продвижении по службе и т. д.
Нешто так можно, полковник! Сексократия отдаёт вам честь, а вы – бука-букой
В виде фиги в кармане он был и средством сопротивления кратократии. Впрочем, в силу социальной незначимости этой комбинации из пальцев кратократия спокойно могла и не замечать подобных вещей, хотя и знала об их физическом существовании.
В этом смысле половинчатость решений Конституционного Суда по делу об указах Президента (по делу о КПСС), помимо прочего, отражает половинчатость, раздвоенность сознания людей, всю свою жизнь проживших в коммунистическом обществе. (И, кстати, избегающих называть его коммунистическим, а активно использующим определение тоталитарный.)
Раздвоенность, половинчатость поведения по этому принципу – традиционная палочка-выручалочка гомосоветикуса во всех сложных положениях, И как только этот гомо оказался в таком положении, сработал безусловный рефлекс – et voila la decisionest pris. Новизна ситуации состоит лишь в том, что сложность обусловлена не коммунистическими, а послекоммунистическими обстоятельствами.
В этом смысле слушания в Конституционном Суде – это пример трагикомического фарса коммунистических людей в послекоммунистическом контексте. И здесь становится особенно понятно, почему над коммунистическим режимом невозможен суд типа того, что был проведён в Нюрнберге над фашизмом.
Фашизм, как тоталитаризм (или его изоморфа), включал ограничение социальной и духовной воли человека (общества), но не делал ограничение или отчуждение этих факторов основой производственных отношений, базой отношений присвоения (собственности). Раздвоение личности в таких условиях не имело столь прочной, полной и адекватной ему основы, как при коммунизме; отчуждение личности при фашизме происходит в сфере политики, идеологии. Это может принимать – и принимало – уродливые и тяжёлые формы. Но отчуждение это, стремившееся к тотальному охвату и подавлению человека, так и оставалось в сфере политики и идеологии, не проникая на уровень производства и не охватывая, следовательно, совокупный процесс общественного производства в целом.
Словно нечисть из «Вия», на очерченный мелом круг тоталитаризм наталкивался на неуничтоженную частную собственность (а следовательно – функционирующие основы гражданского общества). Напарывался на сохранившееся разделение публичного и частного права, то есть даже нацисты не посягнули на это фундаментальное разделение права и подчеркнули его, квалифицировав НСДАП в соответствующем законе как корпорацию публичного права.
Тоталитаризм и капитализм несовместимы в течение сколько-нибудь исторически длительного периода. Контроль над духовной и политической сферами, вырастающий на основе собственности на предметные факторы производства (не имеющий базы в виде контроля над социальными и духовными факторами производства), в чём-то важном всегда будет оставаться внешним по отношению к человеку.
Он никогда не достигнет полной внутренней интериоризации. А потому и покаяние по поводу подчинения такому контролю или соучастия в нём облегчено – именно этой в большей степени внешностью, чем внутренностью отчуждения и подчинения.
Не только покаяние – осознание легче, поскольку здесь имеет место, если так можно выразиться, идеологическое и политическое давление. Иначе говоря, социальный контроль интериоризирован в лучшем случае частично, он не есть элемент производственных отношений. (Я оставляю в стороне такие внешние факторы, как поражение в войне и тому подобное).
В конце концов в условиях тоталитаризма человек может попытаться стать аполитичным, идеологичным, уйти, спрятаться в частную жизнь, гарантированную – хотя бы минимально – частной собственностью. И пусть такой социальный абсентеизм и не решает всех проблем, он всё же позволяет человеку как бы законсервироваться (разумеется, со всеми издержками и с высокой моральной платой).
Другое дело – кратократический порядок. Здесь спрятаться некуда. Если в тоталитарном обществе политический и идеологический контроль суть важные, но дополнительные механизмы по отношению к капиталистическим производственным отношениям (этот контроль призван усилить их и, помимо прочего, установить на какое-то время примат долгосрочных интересов совокупного класса капиталистов над частными краткосрочными интересами отдельных его представителей), то в кратократическом обществе дело обстоит иначе. Социальный контроль в нём – это системообразующий тип производственных антикапиталистических отношений, не признающий ни частной собственности, ни публичного, ни частного – вообще никакого права.
Повторю: в нацистской Германии человек, хотя это и было сопряжено с риском наказания, всё-таки в принципе мог отречься от политики, перестать быть homo politicus. В коммунистическом же обществе такой возможности не существовало. Человек мог отречься только от общества в целом – и от себя в качестве члена этого общества, то есть самоотречься. То, что «славянский базар» и «русский бардак» позволяли, в отличие от германского «орднунга», человеку вывернуться, спрятаться, обмануть систему, затеряться в ней – это да! (Впрочем, сие – тема отдельного разговора.)
Социальный контроль в кратократическом обществе интериоризируется полностью и целостно – в виде всеохватывающего вширь и вглубь производственного отношения. Поэтому-то не только Нюрнбергский процесс в данном случае невозможен, но и покаяние здесь требует на порядок более мощного самоотрицания и самоотречения, чем в случае с нацистскими делами. Тут нужен принципиально иной Нюрнберг.
К тому же я не убеждён, что вообще возможно покаяние коммунистического общества. Оно, среди прочего, затруднено тем ещё, что если нацисты уничтожали представителей иных этносов (суть вины «ясна», вина – вне), то в коммунистическом обществе одна его часть уничтожала другую. При этом части могли меняться местами, то есть народ «мочил» сам себя – не город Глупов и не город Градов, а город Мочилов. «Мочил», конечно, под руководством КПСС, направлявшей этот процесс. Другими словами, занимался эдаким социальным членовредительством, самоничтоизацией.
Кадров ротация – мигрень и прострация
Но ведь это и есть коммунизм, кратократия. Можно ли требовать от больного покаяния за то, что он умирает? По-видимому, нет. Можно ли требовать у носителя раздвоенного сознания целостной оценки реальности? Можно, но это – второе требование. Первое требование – волевое восстановление индивидом этой самой целостности сознания («помните, скоты, что вы люди»), то есть его превращение в личность.
Короче, покаяние людей в коммунистическом обществе требует – в качестве предварительного условия – внутренней декоммунизации, предполагающей устранение социального и духовного отчуждения и самоотчуждения. На практике это означает волевой акт социального перерождения (возрождения), которое не только никогда не бывало массовым в истории, но известно скорее всего лишь по литературе (Жан Вальжан и т. п.), чем по реальности, по жизни.
Автор рисунка: Т. Козаев
Кроме того, в течение семидесяти лет кратократическая система действовала – и стихийно, и сознательно – так, чтобы отнять у человека именно его внутреннее «я», его целостность, личностность. В этом и заключалась главная задача КПСС, пронизывавшей все ведомственные структуры, включая и наиболее близкие ей по сути – репрессивные. «Соседи» (так называли работники аппарата ЦК КПСС работников аппарата КГБ) – это в реальности не столько территориальная, сколько структурно-функциональная характеристика из разряда фрейдистских оговорок. Это пронизывание, со всеми вытекающими из него последствиями, открыто провозглашалось в Уставе КПСС (перечтите, если охота).
Пружины именно партийных организаций давали движение рычагам, в свою очередь приводившим в движение карающий меч кратократии, и двигали железными дровосеками-феликсами, рубившими так, что почти весь лес летел на щепки.
Ясно, что до тех пор, пока существовала КПСС как властная организация кратократии, как принцип и стержень всей незаконной системы присвоения, любые законные, формально-правовые постановления, ограничения её власти и т. д. были в основном пустыми словами. В лучшем случае они заставляли или побуждали кратократию действовать более скрытно, более осторожно, всё активнее используя «соседей».
Парадоксально, но факт: перестройка, развитие новых политических и экономических групп, социальная активизация их элит привели к активизации подпольно-конспиративного аспекта деятельности и облика коммунистического режима – как во властной, так и в хозяйственной сферах. Он начал как бы всё сильнее концентрироваться, сжиматься в генетическое репрессивное ядро, подпольное, нелегальное по происхождению.
Да и по функционированию тоже. КПСС как особая историческая субстанция, ощущая давление, угрозу своей власти и собственности, всё более переливалась, концентрировалась в репрессивные структуры. Другое дело: одно из немногих препятствий на этом пути заключалось в том, что само это ядро в определённой степени разбухало, подвергалось разрегулированию и разложению.
Такая концентрация контробщества в виде репрессивной стуктуры, перенесение основного удельного веса режима из сферы комплиментов и страха в сферу страха и насилия, сгущение КПСС во все те же силовые структуры, всё более акцентированное принятие ядром кратократии военно-полицейского вида осуществлялось на её – КПСС – основе и как реальности, и как организующего принципа. До тех пор, пока КПСС существовала как властно-организационная форма кратократии, последняя могла спать спокойно. Не случайно ожидания, что партия вот-вот разделится на две-три партии различной ориентации, так и не осуществились.
Делиться таким образом могут именно партийные образования, но не структуры присвоения с их целостными организационными принципами. Не случайно также и то, что после запрета КПСС развалился СССР и начал разваливаться хозяйственный механизм, ведь происходило не что иное, как разрушение территориально-имперской и хозяйственной форм бытия кратократии, а не государства и экономики как таковых.
Под этим углом зрения понятно, что, во-первых, запрет РКП и КПСС уничтожал те самые структуры и механизмы, которые в течение семидесяти с лишним лет обеспечивали коллективное отчуждение кратократией (ещё раз подчеркну это) социальных и духовных факторов производства.
Это было в то же время и уничтожением специфических для кратократии власти и собственности – иск новой власти со стороны компартии лишнее подтверждение тому. Упразднение одной формы власти-собственности и замена её другой и есть социальная революция.
Говорят: у власти и собственности – те же люди, что и были раньше, те же номенклатурщики, отмывшие или отмывающие деньги КПСС, превращающие их в капитал. Что люди те же – это так. Но вот власть и собственность – качественно иные; и это самое главное.
Попутно замечу, что раньше не было ни власти, ни собственности как особых типов присвоения, они были растворены в однородном властесобственническом присвоении, расколовшемся теперь – в освобождённом от кратократии виде – на власть и собственность. И нечего удивляться, что у власти и собственности сегодня много тех, кто ранее находился у властесобственности. Они исходно имели лучшие позиции и больше времени, чтобы выбрать более надёжные обломки старого «корабля» и прочнее зацепиться за них (спасибо товарищу-господину Рыжкову и господину-товарищу Павлову).
Определение социального типа общества даётся не по физическим лицам (эта мысль уже обозначалась), а по их социальной функции в системе присвоения. Физически одно и то же лицо может быть персонификатором различных, иногда принципиально различных типов власти и собственности. Вот это-то и выпускают из виду те, что говорят либо о том, что ничего не изменилось, мол, не было никакой революции, либо толкуют о неком номенклатурном реванше в экономической сфере.
Коротко обратимся к определённым историческим параллелям. В других работах мне уже приходилось упоминать тот факт, что представление о победе буржуазии над феодалами как магистральном пути в капиталистическое светлое будущее – в значительной степени миф, то, что в западной науке называют conventional wisdom.
На самом деле значительная часть феодалов превратилась в буржуа в менявшихся социальных и экономических обстоятельствах XV–XVII веков. Я уже не говорю о том, что в то время практически не было купеческого капитала, который так или иначе не обслуживал бы представителей традиционного господствующего класса.
Один из главных конфликтов великой капиталистической революции 1517–1648 годов раскручивался по поводу того, какая часть феодалов, с одной стороны, и аутсайдеров – с другой, войдёт в новый господствующий класс (тесно связанный с новым международным разделением труда, новой денежной экономикой и новой монархией), каков будет удельный вес этих сил в образовывающейся господствующей целостности, насколько сама эта целостность обретёт монолитность в условиях нарастающего давления протосоциалистических сил.
В буржуазии оказалось много бывших феодалов и обслуживавших сеньоров купцов. В известном смысле это был феодальный реванш. Но кто скажет, что переход от феодальных обществ и собственности к капитализму – не социальная революция?..
Только запрет КПСС, как организации вне- и надзаконной, впервые в истории СССР создал основу для реального функционирования законов, вообще права. До августа 1991-го КПСС была вне и над законами и правом. Создание законной (то есть подчиняющейся законам) социальной системы и системы законов требовало в качестве conditio sine qua non запрета КПСС (видите: без многоразового проговора этого факта не обойтись).
Запрет вне- и надзаконной организации есть акт одновременно внезаконный и законный. Законный потому, что упраздняет силовую внезаконную структуру и создаёт основу для торжества права. Внезаконный потому, что социальное поле деятельности этого акта и его объект – внезаконная, внеправовая структура.
Иными словами, запрет КПСС – это реализация законной цели (устранение внезаконной организации) внезаконными средствами. Ведь нельзя законными, правовыми средствами отменить то, что находится вне сферы закона! Это можно сделать только иначе – революционно. В этом смысле запрет КПСС в августе 1991-го можно назвать завершением революции, начавшейся с закона о департизации всего и вся летом того же года, то есть в предшествующий путчу период.
И это лишний раз говорит о том, что августовские события 1991 – самая настоящая революция, приведшая к победе социально дифференцированных форм власти – политической, правовой и экономической – над властью социально однородной.
Выше говорилось о том, что принятие Конституционным Судом к рассмотрению иска коммунистов и их кадильщиков из числа нардепов России – это по сути принятие новой властью языка оппонентов, и в этом смысле – уступка, если не проигрыш, по крайней мере – ситуационный. Но это – одна сторона дела. Есть и другая. Сами слушания в Констиционном Суде – это ситуация, при которой социально однородная власть в виде своих осколков обращается за защитой к власти принципиально чуждой и объективно враждебной для неё по самой сути, типу её (хотя, может быть, и не по конкретным людям), то есть социально дифференцированной судебной власти.
И вот это-то как раз и свидетельствует о том, что кратократия потерпела поражение. Это говорит о том, что произошёл некий революционный сдвиг. И даже если помнить об излюбленной тактике большевиков комбинировать легальные и нелегальные методы борьбы (если помнить о том, что слушания превратились во взаимодействие трёх судившихся групп товарищей – по бывшей партии – если не забывать о половинчатости и компромиссности решений), всё равно, обращение бывшей компартии в суд – это фантастическая ситуация, которая могла возникнуть только после победы антикоммунистической революции и поражения коммунистов.
Ещё в главе «Прошлое - настоящее - будущее»:
У конца «третьей эпохи» (к практической теории социальной эсхатологии). Кратократия. Взлёт и падение перестройки
НОСТРАДАМУС XX ВЕКА? (Парадоксальные идеи и прогнозы Жана Гимпела)