Ученый, предприниматель, общественный деятель, благотворитель
Журнал «Социум» №1. Январь. 1991 год

Про Ленина

Ленин умер. Умер второй раз, – физически. Духовно и политически он умер уже давно, – по меньшей мере год тому назад. Мы уже привыкли давно говорить о нём в прошедшем времени. И потому нам не трудно теперь писать о нём просто и безгневно. И поскольку в исторически ещё неостывших делах человеческих возможно безстрастие (1), мы можем, не насилуя себя, пойти навстречу его требованиям, тем более, что достоинство истинного революционера требует воздания всякому своему противнику должного, а не оскорбительных выкриков вдогонку его только что снаряжённому гробу.

Ленин был большой человек. Он не только был самой крупной фигурой возглавляемого им движения, – он был (и по заслугам) его «некоронованным королём». Он был и головою движения, и его волей, – я бы сказал даже «и его сердцем», если бы вся его натура, и природа руководимой им партии, не ставила безсердечности себе в революционный долг.

Ум у Ленина был энергический, но холодный. Я бы сказал даже: это был прежде всего насмешливый, язвительный, цинический ум. Для Ленина не могло быть ничего хуже сантиментальности. А сантиментальностью для него было всякое вмешивание в вопросы политики – морального, этического элемента. Всё это было для него пустяком, ложью, «светским поповством». В политике есть лишь расчёт. В политике есть лишь одна заповедь: добиться победы. Одна добродетель: воля к власти для осуществления целиком своей программы. Одно преступление: нерешительность, упускающая шансы успеха.

Военные говорят, что «война есть продолжение политики, только иными средствами». Ленин выворотил бы это положение наизнанку: политика есть продолжение войны, только иными средствами – средствами, маскирующими войну. В чём сущность войны для обычного «морального сознания»? В том, что война узаконяет, возводит в принцип, в апофеоз, то, что в мирное время считается преступлением.

Обращение цветущей страны в пустыню – война делает естественным тактическим приёмом, грабежи – реквизицией, обман – военной хитростью, готовность выкупаться в крови врага – боевым энтузиазмом, безчувственность к жертвам – самообладанием, безпощадность и безчеловечность – долгом. В войне «всё позволено», в войне всего целесообразнее то, что всего недопустимее в нормальном общении человека с человеком. А так как политика есть лишь скрытая форма войны, то правила войны суть правила политики.

Ленина часто обвиняли в том, что он не хочет или не умеет быть «честным противником». Но для Ленина самое понятие «честного противника» было нелепостью, обывательским предразсудком. Им порой можно воспользоваться, немножко по-иезуитски, в собственных интересах, но принимать его всерьёз глупо.

Защитник пролетариата не только вправе, но и обязан по отношению к врагу отбросить всякие scrupules (2). Ввести его в заблуждение, сознательно обмануть, допустить по отношению к нему заведомое преувеличение, неправду, выставить его в наивозможно худшем виде, возбудить по отношению к нему во что бы то ни стало самые отвратительные подозрения – всё это Ленин считал в порядке вещей и не скрывал, что считает в порядке вещей.

Трудно превзойти Ленина в цинической грубости, с какой он развивает всё это в особой записке по вопросу о третейском суде с меньшевиками, ныне целиком напечатанной в приложении к последнему тому полного собрания его сочинений. Ленин по совести разрешал себе переноситься «по ту сторону совести» в отношениях ко всем, кого считал врагами своего дела. Отбрасывая или попирая ногами при этом все нормы честности, он оставался «честен с собой».

Ленин, как марксист, был теоретиком классовой борьбы. Его личным вариантом этой теории было признание, что необходимым апогеем классовой борьбы является гражданская война. Можно сказать, что классовая борьба была для него всего лишь недостаточно развёрнутой, зачаточной, эмбриональной формой гражданской войны.

Всякое серьёзное партийное – иногда даже фракционное – разногласие он стремился объяснить как рефлекс, как отражение каких-то классовых противоречий. И когда он раскалывал партию, он в процессе этого раскалывания честно совершал самые возмутительные, самые отвратительные вещи.

Ведь раскалываемая партия есть незаконное соединение классово-враждебных тенденций, а со всем классово враждебным надо поступать по правилу: на войне как на войне.

В расколах, во фракционной борьбе протекала вся жизнь Ленина. В ней и развилась его несравненная мускулатура гладиатора, профессионала-борца, ежедневно практикующегося, ежедневно изобретающего новые трюки и уловки, чтобы положить противника на обе лопатки. Эта практика выковала в нём изумительное хладнокровие, способность в самых опасных положениях не теряться, сохранять присутствие духа и надежду как нибудь «вывернуться».

Счастливая целостность его натуры и сильный жизненный инстинкт облегчали ему здесь его внутреннее credo, guia absurdum (3) и делали из него какого-то духовного «Ваньку-Встаньку». После всех неудач, ударов судьбы, поражений, даже стыда и позора, он умел духовно выпрямляться и «начинать сначала». Его волевой темперамент был как стальная пружина, которая тем сильнее «отдаёт», чем сильнее на неё нажимают.

Это был сильный и крепкий партийный и политический боец, как раз такой, какие нужны, чтобы создавать и поддерживать в своих сторонниках подъём духа и чтобы при неудаче предупреждать зарождение среди них паники, ободряя их силою личного примера и внушением неограниченной веры в себя и чтобы одёргивать их в моменты удачи, когда так легко и так опасно превратиться, выражаясь словами Ленина, в «зазнавшуюся партию», способную почить на лаврах и проглядеть будущие опасности.

В этой необыкновенной целостности натуры заключался и в значительной мере секрет умения Ленина импонировать своим сторонникам. Его ничем непреоборимый, действенный оптимизм даже в такие моменты, когда всё дело казалось погибшим и все готовы были потерять голову, не раз оправдывался просто потому, что Ленина во время спасали ошибки врагов. Это бывал просто слепой дар судьбы, удача; но удача венчает лишь тех, кто умеет держаться до конца даже в явно безнадёжном положении. Большинство сдаётся, не дожидаясь этого конца, не хочет даром тратить силы, не хочет явно ненужных и безполезных жертв.

И по своему они правы и благоразумны; только именно их благоразумие часто и не позволяет случайной удаче их выручить. Вот почему есть некое высшее благоразумие в неблагоразумии человека, готового истощить до конца последнюю каплю сопротивляемости вопреки всему: вопреки стихии, логике, судьбе, року. Такого благоразумного неблагоразумия природа отпустила Ленину необыкновенно много – быть может, черезчур много.

Зато для окружающих, для друзей, для приверженцев, для массы – факт, что Ленин не раз выводил партию из самых отчаянных ситуаций, превращался в какое-то чудо и, разумеется, приписывался его гениальной прозорливости, то есть как раз тому качеству, которого у него в большом историческом масштабе совершенно не было.

Ленин был, прежде всего, фехтовальщик. А фехтовальщику не нужно провидений, не нужно слишком сложных идей, может быть, вообще не следует черезчур задумываться, но надо уметь сосредоточить на одном всё внимание и все силы, приковать свой взгляд ко всем движениям противника, обладать чисто инстинктивной находчивостью и приспособленностью всех рефлексов, чтобы в должный момент на каждое данное действие врага найти без малейшего промедления самый удачный ответ.

Ум у Ленина был не широкий, но интенсивный, не творческий, но изворотливый и в этом смысле изобретательный. Он был большим мастером в оценке любой наличной политической ситуации, великолепно ориентировался в ней, метко схватывал в текущем политическом моменте всё, что его отличало от предыдущего, и проявлял большое практическое политическое чутьё в предвидении ближайших его политических последствий. И с этим непосредственным тактическим здравомыслием в необычайно резком, на первый взгляд, противоречии стояла абсолютная безпочвенность и фантастичность всех его прогнозов более широкого исторического размаха, и всех его программных идей и планов, разсчитанных не на сегодня и не завтра, а на целую переживаемую эпоху.

Составленную им для социал-демократии в начале 900-х годов аграрную программу, которую он вынашивал добрый десяток лет, постиг полнейший провал; после этого он же весьма ловко маневрировал с аграрными лозунгами, наскоро перехваченными у партии социалистов-революционеров, лозунгами, на борьбу с которыми он сам затратил столько сил и темперамента.

Конкретный способ действий, который, при смене обстоятельств, изобретал он в каждый данный момент для скорейшего захвата власти, отличался необыкновенной практичностью; но грандиозная программа, намеченная на проведение в жизнь после захвата власти и разсчитанная на целый исторический период, оказалась ниже всякой критики и разлеталась вдребезги при первом соприкосновении с действительностью. Это был отличный революционный и государственный деловик, но исторический провидец это был просто никакой. Его «малый политический разум» был блестящий, его «большой политический разум» был перманентным банкротом.

Считаясь с особенностями духовного склада русского революционера, русского интеллигента, Ленин должен был заплатить большую дань делу всяческого теоретизирования и даже философствования. Назвался груздем – полезай в кузов, назвался вождём партии – поставляй ей всё потребное, вплоть до собственной патентованной философии.

И когда среди русских марксистов пошёл философский разброд мыслей и завелись разные эмпириокритические ереси, Ленин, не долго задумываясь, засел в библиотеку, со свойственным ему упорством преодолел труды тех, кто в Европе служил философским прототипом для русских «ересей» и «еретиков», ещё тщательнее пересмотрел писания их критиков, а затем смастерил целую книгу, в которой «разделал» всех этих Шуппе, Лаасов, Махов, Авенариусов, Петцольдов и им подобных так, как привык разделывать у себя в партии непослушных и бунтовщиков: как дураков и мальчишек.

В первый и последний раз произвёл он эту карательную экспедицию в область философии. Он сделал это не по своей охоте, а из чувства долга, подобно тому генералу, который говорил: «прикажут – акушером буду». Больше делать этого было некому, и Ленин взялся за дело. Was er selbst hat noch gestern gelernt, das muftte er heute schon lehren (4), – как говорят немцы; и неудивительно, что целым рядом грубейших промахов и наивностей он головой выдал свою абсолютную чуждость этой области мысли и свою полную неприспособленность к философствованию...

Но и в этой книге он тот же, что и везде, – уверенный, не подозревающий того, где и в чём он беспомощен, ломящий напролом, исполненный пренебрежения к другим и поставивший себе за правило афишировать это пренебрежение, это презрение ещё в большей мере, чем имеет его на деле.

Как человек «с истиной в кармане», он не ценил творческих исканий истины, не уважал чужих убеждений, не был проникнут пафосом свободы, свойственным всякому индивидуальному духовному творчеству.

Напротив, здесь он был доступен чисто азиатской идее – сделать печать, слово, трибуну, даже мысль монополией одной партии, возведённой в ранг управляющей касты. Здесь он походил на того древнего мусульманского деспота, который произнёс приговор над сокровищами александрийской библиотеки: если там сказано то же, что в Коране, то они – лишни, а если другое, то они – вредны.

Если ум его был абсолютно лишён творческой складки, если он мог быть только искусным, темпераментным и неутомимым толкователем и перетолкователем готовой доктрины, если ему была в высшей степени свойственна узость и однобокость мысли, «граничащая с ограниченностью», то в пределах этой узости, этой ограниченности он достигал большой и своеобразной силы. Эта сила сказывалась, главным образом, в необычайной, в абсолютной ясности, можно сказать, прозрачности всех положений.

Тут уж он шёл неумолимо до политического конца (хоть ad absurdum) (5), не оставлял ничего расплывчатого, ничего неопределённого (кроме тех случаев, когда это надо было ему сознательно допустить из соображений дипломатии): всё конкретизировалось и упрощалось до последних пределов возможного.

В связи с этим, быть может, стояла и специфическая особенность Ленина как оратора. Он никогда не был блестящим фейерверком слов и образов. Это не было «красноречие» в собственном смысле: говорил он вовсе не красно. Он бывал и неуклюж и грубоват, особенно в полемике; он часто повторялся, «одно и то же твердословил». Но в этих повторениях, и в грубоватости, и в простоте была своя система и своя сила.

Сквозь разжёвывания и неуклюже-сильные взмахи, сквозь топорность выходок и вылазок пробивалась живая, неугомонная волевая стихия, твёрдо шедшая к намеченной цели. Эта стихия, раз захватив, уже не выпускала, не ослабляла своего напора; её монотонная приподнятость гипнотизировала; несколько разных словесных варьяций одной и той же мысли пробивали себе дорогу в чужое сознание не в той, так в другой форме; как капля, долбящая камень, затверженное втеснялось в ум и навязывало себя памяти. Редко кто умел до такой степени бить в одну точку.

И, наконец, Ленин умел ощущать свою аудиторию, умел возвышаться над ней, не больше, чем нужно, умел даже вовремя вернуться к ней, даже принизиться к ней, – так, чтобы не создалось нарушающего гипноз отрыва, так, чтобы произвести в данный момент наибольшее давление на волевое состояние аудитории. И в то же время он лучше, чем кто либо, знал, что толпа – словно конь, любящий шпоры и твёрдую узду седока, что толпа поработится; и он умел, когда надо, взять с нею тон властный, требовательный, обличающий, даже бичующий. «Это не оратор, но это, пожалуй, побольше оратора», – сказал про Ленина кто-то, и сказал метко.

Воля Ленина была сильнее его ума. И потому ум его в своих извилинах и зигзагах был угодливо покорен его воле. Вот почему, когда торжество увенчало, наконец, усилия и труды его долголетней подпольной жизни, Ленин приступил к воплощению своей «идеи» не как социалистический мыслитель, заранее взвесивший все элементы созидательной проблемы, имеющий свой творческий синтез и свой «операционный план», с полною перспективой последовательных и друг друга дополняющих мер.

Нет, и на область чисто конструктивной деятельности он без дальнейшей процедуры переносил те же руководящие принципы, которые действительны в области борьбы, то есть деятельности деструктивной. Он любил повторять слова Наполеона: on s'engage, et puis on voit (6).

Надо в социальном творчестве смело начать с чего нибудь, а лучше всего сразу с нескольких пунктов, чтобы неудача в одном не остановила дела; а там уж действовать, смотря по обстоятельствам, как подскажут опыт и практика. Надо не бояться ошибок, учиться на ошибках, бросать неудачное, переделывать сызнова и сызнова, действовать где прямо, где обходными путями.

Ленина чаще всего воображали слепым упрямым догматиком, но он был догматиком лишь постольку, поскольку отсутствие творческого гения неизбежно приковывало его к какой нибудь из готовых теорий; раз взявшись её защищать, он, конечно, не уступал ни пяди врагам. Но он вовсе не был догматиком по натуре, он влюблялся не в стройность и симметрию головного творчества, а лишь в успех на арене политической и революционной «игры», где надо поймать момент и сорвать ва-банк.

И потому он охотно становился эмпириком, экспериментатором, игроком. Отсюда же и его оппортунизм – черта, совершенно не мирящаяся с настоящим догматизмом. Его ум был покладист, и эластичен, и изворотлив. Он послушно становился на запятки воли. Воля же Ленина поистине была из ряду вон выходящею психоэнергетическою величиною. Я думаю, что в лице Ленина сошёл в могилу самый крупный характер из выдвинутых русской революцией.

Ленина охотно считали честолюбцем и властолюбцем, но он был лишь естественно, органически властен, он не мог не навязывать своей воли, потому что был сам «заряжен двойным зарядом» её; и потому, что подчинять себе других для него было столь же естественно, как центральному светилу естественно притягивать в свою орбиту и заставлять вращаться вокруг себя меньшие по размеру планеты, – и как им естественно светить не своим светом, а отражённым солнечным.

Но «почестей» Ленин не любил, и пышность, парадность не радовала его глаз; плебей по привычкам и натуре, он оставался прост и натурален в своём быту после октябрьского торжества так же, как и до него. Ленина охотно представляли себе безсердечным, фанатичным «сухарём»; но его безсердечие было чисто головное, разсудочное, направленное на «дальних»: на врагов его дела, его партии.

С «ближними» же он был приветлив, добродушно весел и обходителен, как простой хороший товарищ; и недаром любовно фамильярное «Ильич» получило такое распространение среди рядовых большевиков. Да, Ленин был добродушен. Но добродушие и доброта – не одно и то же.

Подмечено, что все физически очень сильные люди обычно бывают добродушны. Это добродушие есть просто побочный продукт благодушной удовлетворённости, происходящей от сознания силы. Таким же добродушием большого сенбернара по отношению к маленьким дворнягам был полон и Ленин по отношению к своим «ближним». Что же касается настоящей внутренней доброты, то её Ленин вероятно считал одной из ненужных и мешающих людских слабостей.

По крайне мере, когда он хотел возможно презрительнее третировать кого-нибудь из своих противников-социалистов, то к его имени он прибавлял эпитет «добренький»... Этим было всё сказано: значит – мягкотелость, размазня, слякоть.

Он всю жизнь посвятил борьбе за рабочий класс. Любил ли он его? Очевидно, да, – хотя струнка любви к конкретному, живому рабочему у него звучала слабее струнки ненависти к конкретному, живому эксплуататору. Пролетариат он любил тою же самовластной, деспотически требовательной, жестокой любовью, какой некогда любил и спасал человечество Торквемада (7).

Ленин, действительно, по своему любил тех, кого ценил как слуг «дела». Он легко им прощал их ошибки, даже их измены, хотя порой задавал им хорошие головомойки, чтобы их возвратить «на путь истинный». Злопамятства, злобности в нём не было, но зато враги его дела для него были не живыми людьми, а подлежащими уничтожению абстрактными величинами. Он ими не интересовался, они были для него лишь математическими точками приложения силы его ударов, мишенью для постоянного, беспощадного обстрела.

За простую идейную оппозицию партии, в критический для неё момент, он способен был, не моргнув глазом, обречь на разстрел десятки и сотни людей; а сам он любил беззаботно хохотать с детьми, любовно возиться с щенками и котятами.

Аморалистом он был не из-за того, чтобы в его груди жили легионы страстей, ниспровергающих всякие моральные нормы и переступающих через все заповеди; о, нет, его эмоциональная сторона была однообразна, была скудна, но в этой маниакальной сосредоточенности и опасна; он был профессиональным борцом, он был политическим боксёром на арене социальных распрей, и в этом смысле знал «одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть»: этой страстью была сама его профессия, сама борьба, само переливание своей воли в формы политических событий.

И аморализм его был простым производным из монопольного владычества над ним этой страсти. Его моноидеизм был его слабостью и его силой, его своеобразной красотой – и его уродством.

Говорят, что стиль – это человек. Ещё вернее будет сказать, что мысль – это человек. И если Ленин вложил всё же нечто «своё» в проповеданную им доктрину классовой борьбы, то это своеобразное толкование диктатуры пролетариата – толкование, всецело носящее на себе печать концентрированного «волюнтаризма» его личности.

Социализм – освобождение труда; среди трудящихся пролетариат есть наиболее чистое выражение – крепкий экстрат или вытяжка – трудового начала. Но и среди самого пролетариата есть более и менее «чистые» пролетарские слои.

Если необходима диктатура пролетариата над массою трудящихся, то на том же основании в самом пролетариате необходима диктатура авангарда его над остальною пролетарскою массой. Это – экстрат из экстрата, вытяжка из вытяжки: истинно пролетарская партия. Но и внутри партии по тому же закону необходим режим внутренней диктатуры твердокаменных элементов над расплывчатыми. Это восходящая система диктатур, и фактически её увенчивал – и не мог не увенчивать – диктатор просто, каким Ленин и был. Его теория диктатуры пролетариата была, таким образом, целой системой диктаториальных кругов – подобных кругам Дантова ада – и в целом являлась универсальной теорией диктаториального, опекунского социализма.

А, значит, полной противоположностью настоящего социализма – социализма как системы хозяйственной демократии. Эта излюблённая, интимнейшая – единственная собственно ленинская – идея была – contradictio in adjecto (8). И это внутреннее противоречие не могло не явиться в конце концов источником внутреннего разложения и распада созданной им партии.

Он умер. Его партия, возглавляемая людьми, которых он долго формовал по своему образу и подобию, людьми, которым легко быть его подражателями и столь же трудно – его продолжателями, уже в последнее время повторяла в своей коллективной судьбе его личную судьбу: становилась живым трупом. Ленин больше не сможет гальванизировать его зарядами собственной воли. Он весь израсходовался на неё – без остатка. Она тоже вся внутренне израсходована.

На свежей могиле учителя и вождя, умевшего сколотить её воедино глубоко врезающимися железными обручами, она на момент сплотится теснее и произнесёт обеты верности много говорящему в прошлом и ничего не говорящему в настоящем и будущем завещанию учителя. А затем – погрузится в будни и подпадёт опять под власть неумолимых законов размагничивания и распада.

В. Чернов
Из журнала «Воля России», №3, 1924 г.

Чернов Виктор Михайлович (псевдоним Ю. Гардении, 1873–1952) – русский политический деятель, один из организаторов партии социалистов-революционеров (эсеры). Был главным её теоретиком по аграрному вопросу. Вместе с М. Р. Гоцем издавал газету «Революционная Россия».

В 1904 году разработал программу, принятую l-м съездом партии эсеров в 1906 году.

Будучи формально главой партии социалистов- революционеров, Чернов не пользовался поддержкой её руководства, которое со времени Первой мировой войны занимало всё более правые позиции. Некоторое время жил в эмиграции.

После Февральской революции 1917 года вернулся в Россию. Занимал пост министра земледелия во Временном правительстве. Был председателем Учредительного собрания (январь 1918 г.), разогнанного большевиками.

С 1920 года – снова за границей. Во время ll-й мировой войны участвовал во французском движении Сопротивления. Автор мемуаров и научных трудов по философии, социологии и политике.

Умер в США.

Графика Пабло Лабонино (Куба)

***

1 – В статье сохранены авторская орфография и пунктуация.

2 – Сомнения (лат.)

3 – Верую, потому что абсурдно (лат.).

4 – Тому, чему сам научился ещё вчера, он вынужден был сегодня учить других (нем.).

5 – До абсурда (лат.).

6 – Сначала надо ввязаться в бой, а там видно будет (франц.).

7 – Торквемада, Торкемада Томас (около 1420–1498) – глава инквизиции в Испании, монах-доминиканец, отличался исключительной жестокостью.

8 – Внутреннее противоречие (лат.)

Ещё в главе «Наука - политика - практика»:

Был ли Маркс социалистом?

Ленин

Про Ленина

Октябрист Чикалкин