Ученый, предприниматель, общественный деятель, благотворитель
Журнал «Социум» №11/12(23). 1992 год

При свечах

Ay, дорогой читатель! Ну что Вы там опять в телевизор уткнулись? Очередная серия, говорите? Какая?! О Господи! Мы до стольких и считать-то не умеем!.. А хотите мы расскажем Вам историю, не менее захватывающую, чем любой из сериалов, а главное – правдивую от начала до конца? О том, как бедный подкидыш стал королём?

Хотите? Тогда слушайте!

Итак, шестидесятые годы прошлого столетия, Белоруссия. Молодая, революционно настроенная девица, спасаясь от жандармов, бросает в пустом холодном доме полугодовалого младенца. Его подбирает полиция, а с нею в качестве понятого приходит местный чиновник и домовладелец, человек состоятельный и добрый, к тому же бездетный. Он тут же решает усыновить найдёныша.

Все счастливы: коллежский асессор и его жена обретают долгожданное дитя, а несчастный брошенный малыш вместо детского приюта попадает в уютный, тёплый дом и растёт рядом с любящими папой и мамой... Всё хорошо? Не тут-то было! Из-за границы в Москву возвращается маменька-революционерка.

Каким-то чудом отыскав сына, обрушивает на него правду о его происхождении, а с приёмными родителями заводит (вместо благодарности!) изнурительную десятилетнюю тяжбу за сына.

В конце концов добивается своего, мальчик остаётся с ней, но семейной идиллии не получается, и через несколько лет, уже подростком, сын без сожаления уходит из материнского дома, чтобы никогда более не вернуться.

И снова, как в первые дни жизни, он один на один с холодным и равнодушным миром. Бросив гимназию, голодный и неприкаянный, бродит он по Москве, хватаясь за любую подвернувшуюся работу (даже грузчиком, говорят, был!). И наконец решается на отчаянный шаг: приносит издателю Ивану Сытину, тогда ещё молодому и малоизвестному, повесть «Страшная ночь, или Ужасный колдун», откровенно списанную у Гоголя.

Сытин дал за рукопись 15 рублей, но велел переписать по-своему первый десяток страниц, чтобы плагиат не слишком бросался в глаза. Так началась литературная деятельность «короля фельетонов», блестящего журналиста Власа Михайловича ДОРОШЕВИЧА, чьё имя вскоре было на устах всей читающей России. Так маленький подкидыш стал королём.

Потом было ещё много всего и всякого: работа в самых известных газетах; прижизненное собрание сочинений; дружба с Чеховым; поездка на Сахалинскую каторгу и путешествия по экзотическим странам; громкая слава и неудачи в семейной жизни; войны, революции и болезни... Наверное, Влас Михайлович мог покинуть Россию, но он остался и до самой смерти разделял со своей страной все испытания.

Вот уже 70 лет, как Влас Дорошевич лежит на Волковом кладбище в Санкт-Петербурге. Но звонкое имя «короля фельетонов» живёт до сих пор, и талант его не утратил своего блеска, глубины, а порой и злободневности!

В последнем мы предлагаем Вам убедиться лично. Забудьте-ка Вы на сегодня, в самом деле, про телевизор; располагайтесь поудобнее рядом с нами; сейчас мы зажжём свечи, раскроем книгу Дорошевича «На смех», изданную в 1912 году (кстати, юбилей!), и почитаем какой-нибудь из рассказов. Какой же выбрать? Ну, пожалуй, вот этот...

Декадент

Поезд летел по Швейцарии.

Две русские дамы в купе познакомились и говорили:

О судьбе.

– Вы из каких же Марковых? – спросила блондинка, полная. – Из бумагопрядильных?

– Бумагопрядильные нам сватья. Я за ситценабивным замужем! – ответила брюнетка.

– Фамилия хорошая. Давно?

– Два года будет.

– Счастливы?

Помолчали.

– Вы мне так с первого же разу симпатичны, что готова вам всю свою судьбу выложить.

– Вы мне тоже. И я перед вами.

– «Поищемся», как у нас бабы в деревне говорят, когда в гости друг к другу приходят.

Словно чем-то далёким, родным на них пахнуло.

Обе рассмеялись.

– Поищемся!

– Какое же счастье? Я женщина с темпераментом, гимназии Бракенгейма два класса кончила, а он что? Ножницы! Купоны стрижёт да революцию ругает. Ругает революцию, а сам крестится: «Теперича, как Лодзи из-за революции матушки капут, – наше московское дело в шляпе!» Ругается да копейку на аршин прибавляет! Только и занятий. «Проклятущие стачки! Да из-за их вся заваль, слава Богу, хорошею ценой пройдёт!» Клянёт да опять полкопейки набавляет. Клямши, полмиллиона в карман положил! Кругом тоже все: клянут да наживают. А ни для души, ни для тела – ничего. Говорю – ножницы! Ему аршины резать да купоны стричь. Поцелуй даже купоном зовёт. Не тьфу? «Дозвольте, говорит, Агнеса, с ваших губ купон в счёт любви сорвать?» Это он меня так, «Агнесой», зовёт, я настояла. Чтоб не Аннушкой. Какое житьё? Известно, сказано: «буржуазное». Какой вкус может быть? Вырвалась теперь за границу. Еду. Пущай там один аршины меряет! А вы?

– Мы Вывертовы.

– Из посудных Вывертовых?

– Н-нет... Мой муж...

Полная блондинка замялась.

– Родом я тоже по купечеству. Но мой муж – поэт! Из писателей.

Брюнетка даже подскочила.

– Тот самый Вывертов?

– Тот самый.

– Декадент?

– Декадент.

Блондинка, начавшая было конфузиться, ожила.

– Ещё его, кажется, Макс Волошин описывал. В «Ликах творчества»? Как они ещё в древней Александрии на каком-то празднике, заголимшись, при всех бегали?

– Этот самый.

– Ах, душенька, я в вашего мужа – не бойтесь! – влюблена. Какой необыкновенный мужчина. Ему две тысячи лет. Он сириец!

– Говорит, сириец.

– Как же! Как же! Я статью Макса Волошина о вашем муже наизусть помню. «У Вывертова на лице золотая, египетской работы, маска, а в волосах ещё остался пепел от всесожжения. Ему две тысячи лет. Я помню, мы познакомились с ним в Александрии и, сбросив рубашки, к изумлению жрецов, принялись прыгать через жертвенник на священном празднике в честь бесстыжей богини Кабракормы. Сила сохранилась в омертвевших ногах Вывертова и теперь. Он и сейчас прыгает, бесстыже-прекрасный и оголённый, через жертвенники, к великому ужасу жрецов». Как не знать! Вот, должно быть, интересно. Нынче об этой части... о житейской... только одни декаденты и думают! Другие всё про политику да про политику! Только и слов: «партия» да «лидер». Никто о приятном не думает. Одни декаденты. От внутренних страстей не токмо что на женщин, на мужчин внимание обращают. Читаешь – всё женское естество переворачивается.

Брюнетка пододвинулась ближе и понизила голос:

– Неземные, я думаю, восторги доставляет. Счастливая вы! За декадентом!

Блондинка отвечала со злобой:

– Из-за этого самого я за него и пошла! Из-за чего же? Читаю его стихи, на стену лезу. Девушка я была рыхлая и двадцати двух лет. Познакомилась. Женихом был, – зубами скрежещет. «Я, говорит, тебя вельзевуловым сладкострастным мукам подвергну. Ты, – говорит, – Прозерпиной у меня будешь. Ты про Прозерпину когда слыхала? Которую Плутон, бог ада...» Да как скажет: «бог ада», – глаза растаращит, – смотреть страшно. «Которую Плутон, бог ада, в своё подземное царство увлёк. Я, – говорит, – тебя преступной любовью любить буду. На адском огне сожгу!» Ну и пошла.

– А родители как?

– Мать три раза проклинать собиралась. «Я, – говорит, – на него в полицию». У нас по купечеству, вы знаете, как у детей чувство, – родители всегда первым долгом в полицию. «Нельзя ли предмет неподходящего чувства в 24 часа из города выслать?»

Брюнетка грустно кивнула головой.

– «Голоштанник! – маменька кричит. – Экспроприатор! К купеческому приданому подбираешься!» Однако он их напугал: «Ежели вы, говорит, своё ненужное благословение дать не желаете, я, говорит, и так вашу дочь обесчещу. Обесчестимся и перед всем миром своим позором наслаждаться будем. Верно, – говорит, –Поликсена?» Он меня Поликсеной звал, по-древнему. А я реву: «Верно! Обесцветимся. Желаю в вечных муках с декадентом жизнь свою кончить! Благословите, маменька!» – «На муки?» – мать плачет. «На муки любострастья!» – он-то говорит. Плюнула мать, благословила. Из опасения, чтоб я, всё одно, с ним неистовым тайнам не предалась. «Ваше, – маменька говорит, – сударь, счастье, что покойника в живых нет. У покойника кулак был. У меня кулака нет, – владейте дочерним приданым!»

– Ах, как увлекательно! Поэма!

– Как же! Он же ещё кобенился. В церкву не хотел ехать. «Я, – говорит, – желаю венчаться перед лицом сатаны! Чтобы дьяволы радовались! А венчать меня, – говорит, – должен любострастник и профессиональный отцеубийца!» Такие ужасы говорил. «И чтобы положил он, – говорит, – на меня свою мерзкую печать. А молебны чтоб пели Каину, святому братоубийце, и Иуде Искариотскому». А я-то от таких слов пуще! Ещё бы! Посудите сами. За Вельзевула замуж выйти! Кому не любопытно? Насилу уговорили, чтобы в церкву. «Ну что вам, – говорят, – Оскар Уальдович»... Он по паспорту-то и во святом крещении Пётр Семёнович, но сам себя Оскар Уальдовичем прозвал. Для безобразия. В честь аглицкого безобразника, может, слышали?

Брюнетка кивнула головой.

– Кто же про Оскара Уайльда нынче не слыхал? Покойник – первый человек!

– Вот, вот! Мои-то родные насилу уломали: «Что вам, Оскар Уальдович, стоит? Для видимости! Скрозь церковь пройти?» – «Как же, – говорит, – я в церковь пойду, ежели я иконоборец?» Что было! Одначе, как маменька решительно объявила, что без этого ни дочери, ни приданого не выдаст, согласился. Захохотал страшно: «Извольте, – говорит, – племя трусливых червей! Свершу сей кощунственный акт. Но только знайте, – говорит, – что я кощунствую». Что было! Маменька, по старой привычке, обыкновенно бал и вечерний стол устроила. Он музыкантам danse macabre – покойницкий танец – велел играть. В простыне плясал. Будто бы саван! Таково страшно пальцами щёлкал, – кровь холодела! За здоровье Вельзевула за ужином пил. И «вечную память» и нам, и маменьке, и всем гостям провозглашал. Духами я всегда душилась хорошими. Настоящими французскими. Не желает. «Хорошенький запах, – кричит, – тьфу! Я этих нежненьких ароматиков не выношу! Буржуазией, – говорит, – воняет, земное! Адских зловоний мне!» Ну, откуда я ему адских зловоний возьму? В парадной спальне... Маменька по-старому. Парадную спальню устроили... В парадной спальне серой велел накурить. Ночью бегали, аптекаря будили, серы в порошке покупали. «Это, – говорит, – мне ад напоминает. Жгите». Чуть не задохлась.

– Ну? Ну?

Брюнетка «горела».

– Ничего не «ну». Утром встал, сельтерской воды выпил. «Принеси, – говорит, – мне твои бумаги!» Принесла, что в приданое выдали. «Это, – говорит, – у тебя, Аксинья...» А раньше Поликсеной звал! «Это у тебя, – говорит, – в каких бумагах приданое лежит?» – «В харьковских, – говорю, – земельных!» – «Это, – говорит, – Аксинья, не лафа. В харьковском земельном все ялтинские дачи заложены. А в Ялте, – знаешь? – стала революция, дачи до основания жгут. Надоть, – говорит, – все на облигации Петербургского кредитного общества перевести. В Петербурге домов жечь не будут!» Так мне, скажу я вам, тогда под сердце подступило. Бумаги-то несла, – дрожала. «Что он, декадент, с ними делать будет?..» А он... Лучше бы он тогда их драть или жрать зачал. Всё одно, отняла бы. Ну съел бы одну, две акции. Не разорил бы. Но по крайности, хоть было бы необыкновенно! А то муж как муж. Взял ножницы, и которые мамаша, – в своём волнении, – вышедшие купоны остричь позабыла, пообстриг. Вы говорите, ваш муж – ножницы! Вы, извините меня, моя милая, ножниц не видали! Оскар – вот это ножницы. Папенька покойник, – на что купон обожал, – никогда так аккуратно не резал. Маменька теперь в нём души не чает!

Она вздохнула.

– Да нешто маменьке с ним жить?!

– Так и живёте? – спросила брюнетка.

– Какая жизнь! Первым долгом себе легавую собаку купил. «Это, – говорит, – очень тонко, чтоб легавая собака своя была!» Чисто из участка писарь, – первое удовольствие себе собаку купить. Лакея взял, который бы его брил каждый день чисто-начисто. А прежде ходил Вельзевул Вельзевулом, – таким я его и полюбила. А бритый-то он мне на что? Бритых-то и без него выбирай было – не хочу. И в довершение граммофон себе завёл, «Тонарм». – «Чудесное, – говорит, – изобретение!» Лежит себе целый день на диване, а «Тонарм» ему арию Таманьо во всё горло дует. А «буржуазия», говорил! Граммофон – не буржуазия? Поди, покури ему теперь серой!

– Скажите! Иметь деньги и жить без удовольствия. С деньгами надо жить с удовольствием. Тяжело вам?

– Прежде, бывало, стихи читать примется, в такое волнение придёт, что под руку попадает – вдребезги. Канделябр – канделябр об ковёр, надкаминные часы – надкаминные часы об пол. Известно, чужое, – не жалко. Маменька ему выговаривать примется: «Нешто можно?» Адски хохочет: «Мещане! Я им сердца жгу, а они: «канделябр!» Да другой канделябр об пол. В доме не было мужчины – мог себе позволять. «Всё, – кричит, – изничтожу! Голыми будете! Голые, тогда и насладимся!» А теперь... Попробовал один приятель, стихи читаючи, в волнение прийти, – канделябр в картину запустил. «Полицию!» – кричит. Насилу уговорила скандала не поднимать, с полицией не мараться. «Протокол, – кричит, – составлю! К мировому подам! Сборник стихов на складе у подлеца опишу и продам! Всё до копейки взыщу!» Едва умолила. Велел с лестницы вдохновенного спустить. Тем и ограничился.

– А стихи – почитать! – какие пишет!

– Пишет. «Желаю славы я», – говорит. И даже теперь в круглом формате сборники издавать собирается: «Надоели, – говорит, – четырёхугольные книги. Мещанство!» А что до жизни касается, – мои ножницы, верьте, матушка, ваших ножниц стоят. Ваши-то ещё лучше. К деньгам привыкли. А мои новенькие, стригут чище. Купон увидят, – дрожат с непривычки. Тьфу!

– Но всё-таки есть интересные приятели. Можно утешиться... А у нас что? Опаскудел ситценабивной, ну утешься, пожалуй, с железником. Тот тебе про аршин, а этот про гвозди. То же на то же менять. Охоты даже нет.

– И-и, голубушка! Приятели! Декаденты! По книжкам-то они все декаденты значатся. Вы Задерихина фамилию, чай, слыхали?

– Это который с мужчинами... Даже говорить неудобно... Про себя всё печатает?

– Вот-вот! «С письмоводителем, – говорит, – губернского правления жил». Вы только подумайте! Письмоводителя везде, как жену, представлял. Так везде и был принят. «У меня, – говорит, – Иван Иванович об одном только жалеет, что детей у нас нет!» Ужасались все: «Верхов разврата человек достиг!» А увидал у меня подругу Пашу Залетаеву, – невеста, фабрика за ней, – сразу от своей веры отрёкся. «Вы, – говорит», – меня другим человеком сделали!» Жениться – и никаких. «А не то, – говорит, – ещё в худших пороках, чем прежде, погрязну. Детей резать стану и кровь, как квас, пить. И всё, скажу, через вас. Осрамлю!» Сдурела Паша, пошла. «Обновлю, – говорит, – этакий тигр!» А тигр-то теперь цельный день сидит в фабричной конторе, на счётах щёлкает, не вытащишь его оттуда. Тигр, и на счетах! Ну посудите! Муж как муж. Я так думаю, что и письмоводитель-то был так, для знаменитости. Ничего и запрещённого промеж них не было. Так, для славы про себя в газетах писали. Художники ещё! Картины пишет – ничего не поймёшь. Гора не гора, небо не небо. Не то слон, не то море! Людей с четырьмя ногами рисует декадент! А глядишь, с богатой купчихи портрет, устроился, пишет. И декадентства никакого, – полторы тысячи! Да ещё во время сеансов предложение руки и сердца делает. «Не то, – говорит, – я вам лицо масляной краской вымажу, – в жизнь не отойдёт!»

– Скажите!

Брюнетка сидела, положив руки на колени и с видом растерянным.

– А я так в декадентов верила!

– Всякий поверит, – с жаром воскликнула блондинка, – ежели человек сам про себя пакости рассказывает, как не поверить! А только заметьте, где декадент на виду, там беспременно в глубине сцены купец прячется. Декадент завсегда при купце состоит. Без купца декадента не бывает. Такое у нас положение. Журнал декадентский. Кто издатель? На купеческие деньги. Выставка – кто меценаты? Купцы. И каждый декадент, заметьте, тем кончает, что на богатой купчихе женится. Просто для молодых людей способ судьбу свою устроить.

– Ужели каждый!

– А которому не удастся, – на купца фальшивый вексель напишет. Пишет, пишет декадентские стихи, а потом, глядишь, на вексельном бланке чужую фамилию и подмахнул.

– О господи, – вздохнула брюнетка, – а я думала – антихристы!

– Женихи, а не антихристы. Я так думаю, голубушка, что есть декадентство – это самое не что иное, как просто к купечеству подход.

И обе смолкли.

Спускались сумерки, и на свете становилось так серо, серо.

(Печатается в сокращении)