«Нам было тяжелее остальных...»
Процесс преображения нашей коллективной «морды лица» в образ человеческий идёт мучительно и будет долгим. Ведь возрождать придётся слишком многое – утраченные честь и достоинство, мудрость и духовность, традиции и сам смысл жизни. Всё то, что ещё в начале века было таким естественным для россиян. Всё то, что служило незыблемой опорой их семейного миропорядка.
Мы много говорим и пишем о семье современной, прогнозируем её развитие в будущем. Однако семья вчерашняя даёт не меньшую, а быть может, и большую пищу для размышлений и социального анализа. Серию задуманных редакцией материалов в стиле ретро открывают воспоминания о своём детстве и юности Екатерины Мещерской, принадлежащей к древнему (700-летнему) княжескому роду и воспитанной в одной из самых знаменитых семей России.
Среди людей живёт, и ест, и дышит,
Гремя тяжёлой, многолетней чешуёй,
Своей когтистой лапой что-то пишет
Страшило-чудище из пыли вековой.
Марксистский век ошибся, не предвидел...
– На это, право, слов не нахожу!
– А ты ЕКАТЕРИНОЗАВРА видел?
– Да нет...
– Тогда пойдём, я покажу!
(Сама о себе)
Князь
Мой отец родился в годы царствования Александра I, проходил военную службу в лейб-гвардии гусарском полку при Николае I, не снимал военного мундира при Александре II и Александре III, участвуя во всех войнах, которые вела тогда Россия. Имел бесконечное количество орденов (в том числе и самый высший – орден Андрея Первозванного), как царский сановник был в чине шталмейстера двора и входил в кабинет государя без доклада (таковым было право шталмейстера).
В истории его любви к моей матери были и трагические страницы. Мама была на 48 лет его моложе, и отец понял, что жениться на ней он может только тайно: по своему положению и чину жениться без согласия государя он не имел права, а тот, конечно, такого брака не допустил бы. На свадьбе был самый узкий круг друзей и близких.
Венчались ночью, при закрытых дверях, в Замоскворечье, в военном храме при Александровских казармах – для того чтобы тут же оставить Москву и навсегда переселиться на Украину, в наш полтавский дворец, но... Не только высший свет, но и слуги дали обо всём знать в Италию Лили (дочери отца от первого брака с Елизаветой Строгановой).
Герцогиня, как и большинство людей, сочла маму авантюристкой. А когда узнала о польской крови Подборских (из рода которых была моя мать), была взбешена безгранично: «Там, где поляк, там и еврей», – и в своём слепом «русизме» она взывает к Николаю II: «Ваше Величество! Помогите! Спасите от ограбления и бесчестия! Возьмите под опеку моего потерявшего рассудок отца. Девчонка, польская еврейка из кафешантана, женила его на себе».
Государь рассвирепел. Ничего не проверив, он лишает моего отца звания и всех чинов. Отцу это было совершенно безразлично. Он был счастлив. Никакая опала не могла омрачить тенью светлые, радостные дни растянувшегося во времени медового месяца.
Однако мамин отец был оскорблён до глубины души. Он едет в Петербург и добивается приёма у государя. С ним все нужные документы. Подборские (поляки из Литвы) имеют графский титул, и в их гербе лента короля Гедимина. Дочь Екатерина окончила филармонию в Москве вместе с Леонидом Собиновым... Николай II, поняв, что введён в заблуждение, передаёт через моего деда личное письмо Мещерскому, зовёт его в Петербург для представления ко двору его молодой жены, пишет, что сам накажет герцогиню за клевету на своего отца.
Опала снята, и почести возвращены. Но тут, в свою очередь, негодует мой отец. Кто вас просил ездить к государю?! – обвиняет он деда. «Я ездил в Петербург не для того, чтобы возвращать вам царские милости, – ответил тот, – а чтобы снять ту грязь, которую надела на себя вместе с вашей княжеской короной моя дочь». И оба старика, ещё недавно такие неразлучные друзья, делаются до самой смерти врагами.
Екатерина Мещерская (младшая) перед поступлением в дворянский институт, 1914 год. Сегодня Екатерина Александровна вспоминает тот период с грустной улыбкой
...Я не видела своего отца, ибо родилась в начале апреля 1904 года, а он умер 22 декабря 1903-го. Смертельная болезнь подкосила отца после того, как он, объезжая лошадь, провалился с ней вместе под лёд – очаговое воспаление лёгких, когда-то дважды простреленных. Мама не отходила от отца, и голова умирающего всё время лежала на её коленях. Когда отец скончался, она впала в беспамятство и у неё отнялись ноги. «Я жажду смерти», – говорила она врачам.
Мама не хотела, чтобы мой брат видел отца в гробу, и в день похорон Вячеслав сидел на втором этаже в наших детских комнатах под присмотром старого камердинера. Но едва тот отвернулся, как мальчик залез на подоконник и прильнул к стеклу.
Боясь, что Вячеслав, увидя похороны, расплачется, камердинер поспешил его утешить.
– Не горюйте, князинька! – сказал он. – Вы теперь, после смерти вашего батюшки, уже сами стали князь!
– Неправда, – остановил его Вячеслав. – Я как будто бы князь. Когда я вырасту и буду сражаться в боях и когда мне, как и папе, дважды прострелят грудь, вот тогда я буду князь...
Екатерина Прокофьевна и Александр Васильевич Мещерские. Катенька родилась наполовину сиротой. Незадолго до её появления на свет князя Мещерского не стало
Любимая и недоступная с профилем камеи...
С самого раннего детства нас с братом научили называть горничных, лакеев и вообще слуг на «вы». Меня, ещё крошку, тоже все звали на «вы», а офицеры с галантной нежностью целовали, здороваясь и прощаясь, мою руку. На «ты» меня звали только мои родные и дети, друзья моего детства.
С самых ранних лет для нас существовало одно слово, которым мерялись все наши поступки, – ЧЕСТЬ. Изменить своему честному слову было равно предательству. Отсюда верность и любовь к родной земле. Отсюда любовь к природе и к животным (между прочим, во всех наших трёх имениях всякая охота была запрещена).
Воспитывали нас строго, в жёстком режиме. Обедали мы у себя, наверху, только в большие праздники или в особо торжественные дни сажали за стол со взрослыми.
Когда нам к чаю давали по конфете, мы никогда не посмели бы попросить ещё. Наверное, из гордости, предвидя отказ. На сон грядущий мы получали стакан молока и кусочек чёрного хлеба. Зато наша любимая няня Пашенька всегда нас баловала: избежав зорких глаз гувернанток, она приносила нам в своём обширном кармане душистый пряник. Няня любила нас преданной, тревожной любовью, которая иногда оборачивалась для нас неприятностями.
Теперь, когда я вижу какую-то слепую, жертвенную любовь родителей к своим детям и внукам, я понимаю, насколько мы в своём детстве были одиноки. Мы очень редко видели мать. Иногда вечером она поднималась в наши комнаты осведомиться о поведении и, видя меня наказанной, холодно произносила: «Ну конечно, Китти, как всегда, в углу...» А я, увидев на улице нищенку с детьми, грустно вздыхала: «Какие счастливые дети нищенки! Они всегда с мамой, и они свободны...» У меня же вся жизнь была расписана. Один день – немецкий, другой – французский (родители не любили Англию, и английскому языку нас не учили), в шесть лет меня посадили за рояль, в семь я стала заниматься балетом и верховой ездой. В десять лет я поступила в закрытый дворянский институт. Гувернантки, берейторы, классные дамы – я с рождения была оторвана от матери вследствие аристократического воспитания.
Я не могла поделиться с матерью своими переживаниями и чувствами, не смела выразить при ней своего мнения и всегда почтительно обращалась к ней на «вы». Но я любила её. Любила красоту матери с её безукоризненным профилем камеи (она сохранила его до старости, даже лёжа в гробу). Я гордилась её талантом... Перед моими глазами – большой сияющий зал нашего дворца. В полукруге мягких кресел сидят приехавшие из Петербурга гости. Среди них Великий князь Михаил Александрович, крёстный отец моего брата. Я на коленях у моей обожаемой крёстной матери Александры Милорадович... Полуконцертный рояль «Бехштейн» раскрыт. За ним худощавая, чуть угловатая фигура Игумнова.
Мама поёт, её голос льётся – и моё детское сердце наполняется радостью и волнением. Я боюсь сделать вдох. Я почти не дышу от восторга. Она поёт, чуть-чуть опустив ресницы на свои искристые глаза. На губах не видится, а скорее угадывается полуулыбка...
Оставшись вдовой в тридцать два года, мама посвятила всю себя благотворительности. В имениях, где существовали только церковноприходские школы, то есть дающие четырёхклассное образование, она достраивала, расширяла школьные здания, приглашала учителей и вводила восьмиклассное образование. Многосемейным учителям дарила корову. Одиноким, безродным старухам из наших деревень назначала пенсию. При этом они не обивали пороги контор, а получали деньги прямо из банка, по почте.
В нашем подмосковном Алабине границей парка служила река. За воду крестьяне постоянно платили управляющему нашими имениями определённую мзду. Однажды они пришли к матери с просьбой продать им эту землю. Мама, не долго думая, написала крестьянам дарственную.
Когда началась война с немцами в 1914 году, наша мать отдала для размещения нижних чинов, то есть для рядовых солдат, все четыре дома, окружавшие дворец в подмосковном имении Петровском.
«Отказать!»
Не было семьи, которую бы не расколола революция. Порывались многолетние, самые, казалось бы, верные и крепкие узы дружбы, рассыпалось кровное родство. Такая драма коснулась и нашей семьи: гордость матери, её любимец, первенец, мой брат уехал из России. Когда через несколько лет мы получили из-за рубежа первое письмо Вячеслава, у моей матери не дрогнула рука навеки отказаться от сына, и она написала ему несколько страшных, исчерпывающих слов: «Ты забыл о любви к родине – ты оставил родную землю, так забудь же и о том, что на ней ты оставил мать и сестру...»
Компромиссы любого рода были чужды моей матери. Против невосполнимых потерь всех родных как со стороны отца, так и матери, никакие материальные ценности уже ничего не стоили – имения, дворцы, «Мадонна» Боттичелли... И всё же нам было тяжелее многих, потому что, кроме нашего богатства и дворянства, над нами незримо присутствовала княжеская корона Мещерских. Ввиду нашего княжества нам была запрещена прописка в Москве. Мы ходили, бездомные, ища ночлега у знакомых. Постепенно таких мест становилось всё меньше.
«С жизненными трудностями надо самим справляться», – говорила мама. И объяснила мне новое положение примерно так: колесо истории повернулось, мы оказались под ним и будем неминуемо раздавлены, если не найдём своего места в новой жизни, а найти его можно только трудом.
Работы было – непочатый край, особенно ощущался недостаток в людях с образованием. Но напрасно моя мать ходила на биржу труда, напрасно уверяла, что может принести пользу, так как знает французский, немецкий, итальянский, говорила, что имеет законченное образование певицы, что дебютировала в Милане, в «Ла Скала»... «Князьям у нас работы нет, – отвечали ей, – и на учёт мы княгиню не поставим».
С продолжением моего образования было тоже покончено навсегда. Я училась в Москве, в дворянском институте у Красных ворот. Это было здание дворца, которое Александр III отдал под институт и основал его в память Екатерины II. После революции более дальновидные родители, в особенности те дворяне, которые носили простые русские фамилии, скрыв дворянство, отдали своих дочерей в новые, только что открывшиеся советские школы.
Очень небольшое число девочек, среди которых оказалась и я, педагоги согласились обучать бесплатно, и тогда московский богач Базилевский передал под нашу так называемую гимназию общества преподавателей свой особняк в Гранатном переулке (сейчас Дом архитектора). Но вскоре не стало ни Базилевского, ни учителей, а особняк был национализирован. Меня же, бывшую княжну, с моей фамилией ни в одну советскую школу не принимали.
Всё, что мы пережили вместе с мамой, сблизило нас, и всё же между мной, неуравновешенным, порывистым подростком, и этой спокойной, уверенной в своей правде женщиной лежала ещё глубокая пропасть.
Ни строгое воспитание, ни железная дисциплина не могли изменить моей сущности: я была рождена самолюбивым и беспокойным бунтарём, а поэтому вопросы: «почему? зачем? по какому праву?» так и бурлили во мне, в особенности после пережитой моей первой трагедии. Было у меня в жизни самое дорогое – музыка.
Я сравнительно легко смирилась с тем, что меня не приняли ни в одну из открывшихся советских школ. Но когда на моём заявлении в консерваторию я увидела жестокую резолюцию: «По своему происхождению не имеет права на высшее образование. Отказать», – это ныло во мне, как больной зуб... Когда мы уезжали из Москвы (осенью 1918 года мать наконец-то зачислили чернорабочей – кухаркой в Рублёво), я обеими руками прижимала к груди толстые папки нот. Это был мой мир, моё царство, его нельзя было у меня ни реквизировать, ни национализировать.
И хотя мама мне сказала, что в нашей новой жизни это не нужно, я ответила твёрдо: любить музыку не перестану. Мать промолчала, а я терзалась сотней вопросов: мама – кухарка? как же она будет выглядеть со стороны? а что же будет со мной? останусь недоучкой? как я буду зарабатывать на хлеб? тоже буду кухаркой?
Первый трудовой паёк
Однажды я заглянула к матери на кухню. Мать схватила меня за руку и вытолкнула назад на улицу. «Никогда не смей сюда показываться! – сказала она. – Твой приход поймут неправильно: пришла дочь кухарки, надо её накормить. А страна голодает, взять крошку – это преступление».
Я, оскорблённая, пыталась ей отвечать по-французски, но тут лицо моей матери исказилось таким страхом и ужасом, что я умолкла. «Забудь французский и немецкий. Навсегда! Дай Бог, чтобы мы с тобой смогли на своём родном языке объяснить ту правду, ради которой мы здесь остались». Но я ничего не понимала: в чём мы виноваты? Кого мы обидели? Почему нельзя говорить ни по-французски, ни по-немецки?..
...Вечером мать приносила мне свой ужин: кусок воблы и две ложки холодной чечевицы без масла. Это была пища за весь день. Но самое главное – в этом было что-то постыдное и унизительное. Рождённая в роскоши, слыша с детства со всех сторон разговоры о нашем богатстве, привыкшая к большому штату слуг, не знаю почему, но я не впитала в себя идей, приписываемых нашему привилегированному сословию; ни у меня, ни у брата, ни у моих сверстников не было в крови той иждивенческой психологии, которую я впоследствии встречала у нашей молодёжи. И когда в первый же вечер моя мать принесла мне свой ужин, мне показалось, что я получила звонкую пощёчину. Но я ела, давясь, презирая себя. Потому что мне всё время хотелось есть... Хотя мама была категорически против, начала работать учительницей пения в школе.
Я бросилась в работу с такой радостью, с какой измученный жарой человек бросается в прохладные волны многоводной реки. В школе я регулярно получала питание – суп из пшена и картошка казались невероятной роскошью в те голодные годы, но самым главным был кусок сероватого, полусырого хлеба, моего собственного, трудового. Этот паёк я получала наравне со всеми трудящимися. Он наполнял моё сердце радостью, неизменной гордостью: я тоже была нужна!
...Вспоминаю тот самый суровый, самый роковой год для всех «бывших», живущих в Москве. Было известно, что ни один из них, тем более титулованных, не получит паспорт и не будет иметь права жить в столице.
Нас с мамой посадили на Лубянку (до этого были Бутырки, Новинская женская тюрьма, Таганка – всего я подвергалась арестам 13 раз). С Лубянки была одна дорога – ссылка, а для того, чтобы создать «дело», не требовалось много времени. Предъявленные мне обвинения были настолько же нелепы, насколько и чудовищны: оказывается, я агитировала против Советской власти и призывала к восстанию; я имела связь с заграницей и хотела посадить на трон родственника Романовых, живущего за границей; я состояла членом какой-то тайной «пятёрки», существующей в Москве...
По статье 58-ой и ещё по целому ряду параграфов меня должны были сослать на Крайний Север сроком на десять лет.
...Мою судьбу решила бумага от 17 ноября 1919 года, адресованная в Московский отдел народного образования, в которой совет рублёвской школы № 5 просил назначить меня преподавательницей пения, поскольку я уже провела месяц испытательных занятий и кандидатура моя, поддержанная школьным советом, оказалась желательной. По этой бумаге мне и выдали паспорт.
...Поступи Истории никому не дано изменить. И как бы это парадоксально ни звучало, я сама выбирала и строила свою жизнь.
Ещё в главе «Семья - нация - страна»:
«Нам было тяжелее остальных...»
«Средь мира дольного для сердца вольного есть...» Путь один?
«Кротко идти по адову дня коммунизма»? (мера народности политики Ленина)