«Московский отпечаток». Лирическое наваждение
Каждый найдёт в Москве своё
Москва куда проще Петербурга, хотя куда пестрее его. Противоречия, живущие в ней, не раздирают, не мучат, как-то легко уживаются в нарядной полихромии. Каждый найдёт в Москве своё, для себя, и если он в ней проезжий гость, то не может не почувствовать себя здесь совсем счастливым.
Многоцветность архитектурных одежд слой за слоем, как луковицу, покрывает тело Москвы. На каждой печать эпохи – настоящая ярмарка стилей, разбросанная в зелени садов под вольным небом и ласковым солнцем. Сама история утратила здесь свою трагическую тяжесть, лаская глаз пышностью декораций. За два века благодушного покоя развенчанная столица отвыкла от ответственности дела государева – и такую любил её народ: безвластную и вольную, широкую и святую.
Вероятно, Москва – сердце России, любовь её не похожа на строгую царскую Москву, но новое чувство Москвы органически переработало памятники царского времени, утопив их в мягком свете благочестивых воспоминаний. Революция пощадила тело Москвы, почти ничего не разрушив – и ничего не создав в ней. Она лишь исказила её душу, вывернув наизнанку, вытряхнув дочиста её особняки, наполнив их пришлым, инородческим людом.
С тех пор город живёт как в лихорадке – только не красной. Стучат машинки, мчатся «форды», мелькают толстовки, механки, портфели. В кабаках разливанное море, в театрах балаган. В учреждениях беличий бег в колесе. Ворочают камни Сизифы, распускают за ночь, что наткали за день, Пенелопы. Здесь рычаг, которым думали перевернуть мир, и надорвались, нажив себе неврастению.
Осталась кричащая реклама, порою талантливая, безумно смелая, которая облепила Москву, кричит с плакатов, полотнищ, флагов, соблазняет в витринах окон, играет электрическими миражами в небе – «Нигде кроме, как в Моссельпроме...», «Пролетарии всех стран... покупайте облигации выигрышного займа!».
Но ступите шаг от Тверской, от Никитской, и вы очутитесь в тихих, мирных переулочках, где редко встретишь прохожего, где гуляют на солнышке бабушка с внучком, вспоминая минувшие дни. Всё так же гудит золотой звон «сорока сороков», по-прежнему чист снег и ярки звёзды, по-прежнему странно волнуют в сумерках башни и зубцы древних стен. На несколько часов Москва, как добрая, старая няня, баюкает истерзанного россиянина.
За что Россия так любила Москву?
За то, что узнавала в ней себя. Москва сохраняла провинциальный уклад, совмещая его с роскошью и культурными благами столицы. Приезжий мещанин из Рыбинска, из Чухломы мог найти здесь привычный уют уездного трактира и торговых бань, одноэтажные домики, дворы, заросшие травой, где можно летом дуть самовар за самоваром, обливаясь потом и услаждаясь пением кенара или граммофоном, в зависимости от духа времени.
Замоскворечье и сейчас огромный, провинциальный, едва ли не уездный город, во всей его нетронутости. А чудесные дворянские усадьбы, с колоннами или без колонн, с мезонинами или без мезонинов, но непременно в мягком родном ампире – разве не кажутся перенесёнными сюда прямо из глуши пензенских и тамбовских деревень? Хотите видеть теперь воочию, как жили в них поколения наших дедов? Пойдите в дом Хомяковых на Собачьей Площадке... Если Бог убережёт вас от экскурсии «с классовым подходом» и если вы ещё не до конца растеряли способность умиления, вы поймёте здесь корни старого славянофильства.
Да и не только славянофильства. Весь вклад Москвы в культуру двух истекших столетий таков: неотделим от культуры русских дворянских усадеб и провинциальных иерейских домов. На нём лежит печать светлой наивности, доброй здоровой лени. Здесь нет ни грана петербургского излома, мучительства – зато нет и мучительной напряжённости подвига. Свободная от тяжести власти, Москва жалела Россию, как жалеют отсталого, но милого ребёнка, не имея сил принуждать его к учению.
Оттесняемая Петербургом, Москва не злобствовала, но пребывала – два столетия – в лояльнейшей, кротчайшей оппозиции. Москва по сердцу – не по идеям – всегда была либеральной. Не революция, не реакция, а особое московское просвещённое охранение. Забелины, Самарины, Шиповы до последних лет отрицали «средостение», мечтая о Земском Соборе и о Земском царе. Здесь либералы были православны, чуть-чуть толстовцы. Здесь Ключевский был гостем «Русской мысли» и ходил церковным старостой. Здесь именитое купечество с равной готовностью жертвовало на богадельни, театры и на партию большевиков.
Слишком привольно и слишком безответственно
Эта милая обывательская Москва не воскреснет. Лихорадящий Петербург и обломовская Москва – дорогие покойники. Но за последнее человеческое поколение Москва необычайно росла и менялась, явно готовясь снова стать духовной столицей России. Новая промышленная, купеческая Москва покрылась небоскрёбами, передовыми театрами, музеями, щедро, по-царски обставив новую русскую культуру.
Москва сравнялась с Петербургом как центр научный и обогнала его как центр художественный. Здесь сложилась и крепла русская философская школа, здесь культивировались самые левые направления в живописи. Щукин и Морозов ограбили Париж, Мясницкая старалась обогнать Монпарнас. Кабацкая Москва, ориентируясь на Монмартр, вещала самоновейшие слова. Всё это буйно, но молодо, всегда пленяло здоровьем, если не вкусом.
По сравнению с Петербургом, здесь можно было скорее встретить «почти гениальное», но никогда – безукоризненное. Новая Москва работала широко, торопливо и не любила доделывать до конца. Философы без метода, блещущие афоризмами, художники, побивающие рекорды квадратных аршин... Москва всё ещё жила слишком привольно и слишком безответственно. Почти на всех её созданиях лежал отпечаток порою милого, порою претенциозного безвкусия.
Новая, большевистская Москва уродливо продолжает эту «метропольно»-кабацкую традицию. Современное творчество Москвы так же относится к дореволюционному, как дутый нэп – к размашистому индустриализму довоенных годов. И это на фоне всё той же безответственности. Политическая мысль Кремля столь же далека Москве, как была далека государственная мысль Петербурга.
И всё же основное русло нашей культуры пролегает именно здесь. Сюда несёт свои воды русская провинция – особенно юг и восток. Здесь верят в будущее, захлёбываются настоящим – пусть по-дурацки – и не в силах вырваться из власти прошлого. Здесь стены слишком насыщены воспоминаниями, чтобы ультрамодерные жильцы могли уцелеть от их заразы.
Мечтающая стать Америкой Москва в плену декоративных чар XVII века. Москва – модерн, может быть, более Москвы ампирной... Метрополь на фоне Китай-города понятнее Большого театра. И это ставит вопрос о качестве культуры древней Москвы.
Очевидно, в Москве мы видим пышный закат великого и строгого древнерусского искусства. Автор фото: Е. Кочетков
Что говорят нам фасады и купола её бесчисленных церквей?
Конструктивно перенесённый в камень северный шатёр да Владимирский куб, отяжелевший, огрузневший, с пышно изогнутой восточной луковицей. Нет новых идей, нет и строгости завершений. Нет ничего, что взволновало бы присутствием подлинно великого искусства.
В Москве есть несколько чудесных церквей. Но ведь и очарование нарышкинского стиля только в его декоративности. О, в декоративном чутье нельзя отказать Москве! Архитектурно бессмысленная идея Василия Блаженного разрешена с удивительным мастерством. Самые грузные и грубые формы согреты и оживлены яркой живописностью. Когда я пишу эти строки, я пытаюсь с усилием оторваться от того лирического наваждения, перед которым бессилен в Москве.
Хочется целовать эти камни и благословлять Бога за то, что они ещё стоят. Но, вдумавшись, видишь, что это художественное впечатление неглубоко, что его идея бедна. Как назвать её? Умилением? – Нет. Сто́ит увидеть эти формы хотя бы в недалёком Угличе, где ещё чувствуется дыхание Севера, чтобы понять, каков может быть чисто религиозный смысл этого искусства. Московские кокошники, барабаны, кры́льца и колокольни – как пасхальный стол с куличами и крашеными яйцами...
Весёлый трезвон, кумачовые рубахи, шапки набекрень, гулящая, веселящаяся Русь! Это идеал великорусской нарядной праздничности. Очевидно, в Москве мы видим пышный закат великого и строгого древнерусского искусства. Непонимание этого факта натворило уже много бед делу нашего национального возрождения. Подражать Москве – значит обрекать себя на педантическую пошлость: таково «русское возрождение» Александра III.
Беда Москвы в том, что искусство её слишком неполно выражает её историческую идею. В нём сказалась показная пышность царской власти да бытовая праздничная сторона уже оплотневающей народной религиозности.
Где же искать нам величие старой Москвы?
Попробуем подойти к Кремлю. Отрешимся от мишуры «николаевской готики», от шума людных площадей, от обступивших небоскрёбов новой Москвы, – обойдём, лучше всего ночью, окружность его стен и башен – и, может быть, тогда за лубочной декоративностью Кремля мы почувствуем тяжкую мощь. А если вообразим себе старую, деревянную («васнецовскую») Москву с её лабиринтом клетей и теремов, то эта каменная твердыня, словно орёл, упавший с облаков в сердце нищей России, покажется грозным чудом. Тени Ивана III и Ивана IV встают над древними стенами, столько раз облитыми кровью – врагов России и царских недругов.
Набеги ханов, казни опричнины, поляки в Кремле – всю трагическую повесть Москвы читаем мы на стенах Кремля, повесть о нечеловеческой воле, о жестокой борьбе, о надрыве. Недаром Грозный, Годунов просятся в шекспировскую хронику. Дух тиранов Ренессанса, последних Медичи и Валуа, живёт в Кремлёвском дворце под византийско-татарской тяжестью золотых одежд. Грозные цари взнуздали, измучили Русь, но не дали ей развалиться, расползтись по безбрежным просторам.
Обойдите когда-нибудь в летний день кольцо южных московских монастырей-сторожей: Донской, Данилов, Симонов. Поднимитесь на гигантскую колокольню Симонова и, окинув одним взглядом бескрайнюю равнину, вы поймёте географический смысл Москвы и её историческое призвание. Северная лесная Русь, со своими соснами, остатками некогда дремучих лесов, добегает до самого города, защищает его, создаёт ему надёжный тыл.
Москва питается северной Русью, её духовными силами, её трудовой энергией, но, чувствуя её за плечами, она смотрит – на юг и восток. Эти колокольни-крепости вглядываются зорко в безлесную (ныне) равнину, по которой расходятся ленты дорог: на Калугу – Смоленск, Коломну – Рязань, на Нижний, Саратов. Здесь, за Ордынкой, пролегала дорога в Орду. Отсюда ждали крымчаков. Степь набегала в вихре пыли, в пожарах деревень, чтобы разбиться у московских стен. И отсюда Москва посылает рой за роем своих стрельцов и детей боярских в остроги на Дикое Поле, в вечной борьбе со степью.
Велик Господь на небесах. Велик в Москве Иван Великий!.. А. Полежаев
Преодоление «тяги земной»
Но странная эта борьба: она как будто чужда ненависти. Овладевая степью, Русь начинает её любить; она находит здесь новую родину. Волга, татарская река, становится её «матушкой», «кормилицей». Здесь, в Москве, до Волги рукой подать: до Рыбинска, до Ярославля, до Нижнего. Порою кажется, что Москва сама стоит на Волге. То, что Москва сжала в тройном кольце своих белых стен, то Волга развернула на тысячи вёрст. Умиление угличских и костромских куполов, крепкую силу раскольничьего Керженца, буйную волю Нижнего, Казани, Саратова, разбойничью жуть Жигулей, тоску степных курганов, поросших полынью, и раскалённое море мёртвых песков – ворота Азии.
В сущности, Азия предчувствуется уже в Москве. Европеец, посетивший её впервые, и русский, возвращающийся в неё из скитаний по Западу, остро пронзены азиатской душой Москвы. Пусть не святые и дикие, но вечно родные степи – колыбель новой русской души. В степях сложилось казачество, которое своей разбойной удалью подарило Руси Дон и Кавказ, Урал и пол-Азии.
В степях сложился и русский характер, о котором мы говорим всегда как о чём-то исконном и вечном. Ширь русской натуры и её безволие, безудержность, порывистость – и тоска, тяжесть и жестокость. Ненависть к рубежам и страсть к безбрежному. Тройка («и какой же русский не любит быстрой езды!»), кутежи, цыганские песни, «бессмысленный русский бунт», и мученический подвиг, и надрыв труда.
В природе Азии живёт дух тяжести. Туранскую безблагодатную стихию он гнёт к земле, то зажигая пожарами страстей, то погружая в дремотную лень. Для религиозного гения славян дух тяжести – тема творческого преодоления, как грудь земли для пахаря. Микула поднимает «тягу земную», которой не поднять удалому и хитрому витязю. В этом – тема русского творчества. Старая Москва не могла художественно осмыслить своё призвание. Это сделал Толстой, в котором воплотился гений Москвы, как в Достоевском – гений Петербурга.
Ныне тяжесть государственного строительства России опять ложится на плечи Москвы. Конец двухвековому покою и гениальному баловству. На милое лицо Москвы ляжет трагическая складка, наследие освобождённого Петербурга. Опять Москва настороже – и как должны быть зорки её глаза, как чутки и напряжены́ её нервы! Всё, что творится на дальних рубежах, в Персии, в Китае, у подошвы Памира, – всё будет отдаваться в Кремле. С утратой западных областей восток всецело приковывает к себе её творческие силы.
Москва призвана руководить подъёмом целых материков. Её долг – просветлять христианским, славянским сознанием туранскую тяжёлую стихию, в любовной борьбе, в учительстве, в свободной гегемонии. Да не ослабеет она в этом подвиге, да не скло́нится долу, побеждённая – уже кровным и потому страшным – духом тяжести.
Георгий Федотов
Из статьи «Три столицы», 1926 г.
(Подзаголовки даны редакцией)
Ещё в главе «Сердце - разум - дух»:
«Московский отпечаток». Лирическое наваждение