Ученый, предприниматель, общественный деятель, благотворитель
Журнал «Социум» №6-7. Июнь-июль 1991 год

За околицей Спас-Николина

Рисунок: В. Кривенко
Рисунок: В. Кривенко

Когда-то очень давно, в веках, Спас-Николино и не село было, а городок Спас-Никольск – с «неприступной крепостью на горе» у впадения реки Ржавки в стольную реку. Он соперничал со Звенигородом и даже с самой Москвой: так, по крайней мере, отмечено в летописи времён Ивана Калиты. Но потом, по неведомым причинам, исчез городок из письменной памяти, а возник опять лишь в семнадцатом столетии в государевых бумагах, обозначившись «доходным селом у сборного моста» на можайско-звенигородском тракте.

Историческое место Спас-Николино, что и говорить! А почерпнуты эти сведения из статейки, опубликованной в районной газете в самый канун войны учителем истории Спас-Никольской средней школы Птицыным Михаилом Андреевичем.

В мае, перед праздником Победы, на лугу за околицей Спас-Николина собираются учащиеся местной средней школы. Собираются возле одинокой могилы учителя Птицына, расстрелянного в морозно-снежном ноябре сорок первого года. На митинге каждый раз, без пропусков, выступает Надежда Илларионовна Шершанова, потомственная жительница села и последняя свидетельница жестокой казни. И каждый раз она добавляет всё новые и новые подробности мученической смерти учителя-большевика.

Во время нашествия гитлеровцев в Подмосковье Надежде Илларионовне исполнилось пятнадцать лет, и жила она вдвоём с престарелой матерью в небольшой двухоконной избе на Новой улице, нескладно разбросанной по луговому краю.

Вообще Спас-Николино – селение нескладное, как бы звёздно-лучистое, с ядром довольно странным, кладбищенской горой, где, правда, в достопамятные времена возвышался крепостными стенами кремль, а в более поздние эпохи голубела куполами, сверкала позолотой крестов Спас-Никольская церковь, закрытая и разваленная по разъяснению-требованию грозного московского уполномоченного, усатого мастерового Семёна Кручёных, ещё в середине двадцатых.

В Луговом конце села и родилась Надежда Илларионовна, и отцом её был тот самый Кручёных, полгода проживший в Спас-Николине в доме вдовы Шершановой, организуя ТОЗ (Товарищество по обработке земли). Вдова очень стыдилась, долго не регистрировала «девку уполномоченного», всё ожидая его обещанного возвращения, но он не объявлялся. И пришлось ей записывать дочь на имя и фамилию законного мужа, Иллариона Шершанова, убитого «в империалистическую» в шестнадцатом году.

Но Кручёных не навсегда исчез, лет через пять, в коллективизацию, вновь объявился и вновь в звании уполномоченного; дочь признал, однако ни любви, ни интереса не проявил, а её матери строго растолковал, что придерживается принципа свободного брака, чтобы не попадать в старорежимное рабство семьи, а отдавать энтузиазм горения для народного дела. И мать Надежды примолкла и покорилась.

Перед войной, в мае сорок первого, Надежда Илларионовна закончила шесть классов, с этим образованием и осталась она на всю жизнь. Учителя Птицына знала хорошо, хотя особого интереса к нему не питала. Был он внешностью неказист. По словам одинокой бабки Феодосьи Анисимовны Девяткиной, в избе которой квартировал, ещё и «дюже болезный».

«Книжный, как барин, – докладывала бабка Феодосья. – Книг навёз цельный сундук. Есть агромадные, в коже, вроде церковные. Но, ой, нет, не церковные, а «тыйстические». – И, зажигаясь возмущением, прибавляла:

– Против Бога рьяно спорит, потому что коммунист. В царствие справедливости верит, в рай на земле. – Но смирялась Феодосья: – Однако тихий, незлобливый, всегда уважит. Чё и говорить, болезный...

Феодосьина изба была крайней в ряду, у луга против лощины, и учитель Птицын, из-за недуга покинувший Москву, не случайно поселился именно в этом конце Спас-Николина. Отсюда бежала тропа через луг, затем по спуску вдоль лощины на мостик через Ржавку и, попетляв по лесу, выводила на шоссейку, на можайско-звенигородский тракт, где в стороне от села стояла двухэтажная бревенчатая школа.

На этой тропе Надька Шершанова всегда обгоняла, здороваясь, одышливого учителя, который к тому же часто не то отдыхал, не то любовался деревьями, цветами, не то заслушивался пением птиц. Она была к нему совсем безразлична, к тому же его предмет, история, её совсем не занимал, более того, не понимала, не хотела понимать, зачем же им знать-то про всяких царей да князей с боярами, когда у власти рабочие с крестьянами. Надькино неприятие истории, как и её девический максимализм, распространялись на замухрышистого учителя, и она часто сердилась оттого, что тот постоянно попадался на пути.

Война так неожиданно накатила в Подмосковье, что не успели опомниться, как в Спас-Николине появились немцы. Прежде всего они заняли школу, устроив в ней казарму, а также несколько домов, ближайших к мосту через Москву-реку.

Учитель сначала куда-то исчез, но дня через три объявился, сильно кашлял, так как был простужен и свалился в лёжку – в бреду и жаре. Однако через неделю, как объявляла всем бабка Феодосья, очухался и «опять горбится над треклятыми книгами». На волю он совсем не показывался.

Всё свершилось нежданно-негаданно: затарахтели мотоциклы, пять штук, по двое фашистов на каждом, и остановились прямо против избы, а трое во главе с офицером, у которого в вытянутой руке был пистолет, направились в сени. Хоть и страшно было Надьке, но она не отпрянула от оконца в избе напротив.

Нет, ничего не понимала пятнадцатилетняя Надежда Шершанова. Но не страшилась, во все глаза пялилась, ожидая: «Чегой-то теперь будет?». И силилась понять: за что учителя-то? Что ж он натворил, отлучаясь-то? Мост взорвал? Или немца убил? Но из чего? У него и ружья-то никогда не было! И требовала у матери ответов, а та, прикусив платок, расслезилась, молчала.

«Ну за что?! За что?!»

«Коммунист он, Надька», – только и ответила.

А потом, когда уже над лесом лежала багровая полоса и засинели сумерки, из Феодосьиной избы вытолкали мелкого учителя со связанными за спиной руками, в посконной рубахе, босого, и трое с офицером погнали его по снегу через луг к лощине. Там, за белым изгибом, они скрылись, и вскоре раздался, оглушив тишину, одинёхонький выстрел, и потом опять показались их маленькие головки в мышиных пилотках с наушниками и гладкие длинные шинели. Все четверо смеялись, о чём-то говоря, будто что-то пустячное свершили, будто и не они убивали. И расселись на мотоциклы, и, не оглядываясь, не желая ничего больше, затарахтели, укатили...

А они думали: раз выстрел одинёхонький, то, может, жив учитель, только раненый. Бросились его спасать, сразу как скрылись изверги, но напрасно: весь ему затылок разверзло... В ночь обмыли страдальца, в чистое обрядили, поплакали все искренне и обильно над горе-смертью его, над своей горе-жизнью, а под утро, лишь засветилось, вырыли могилу над местом казни, у двух корявых сосен, уложили еловый лапник на дно, чтобы мягко ему спалось в вечном покое, и, обшитого в простой белой простынке, опустили туда, откуда возврата нет.

А через неделю орудийный гул приблизился к Спас-Николину, и драпанули незваные гости без огляду, а Надька с матерью бегали по тропе на шоссейку к школе, сожжённой теми в злобе, и радовались, и приветствовали родненьких освободителей.

В том же сорок первом, в декабре, после освобождения вступила Надежда Шершанова в колхозницы и протрубила в полеводах да скотницах тридцать лет, пока не надоумили пристроиться в недалёкий дом отдыха, сначала уборщицей, а потом и на чистое место – дежурной. И в долгие пустые сидения на своих круглосуточных дежурствах она поняла, что жизнь пролетела, а ни любви, ни счастья так и не дождалась. Впрочем, как и многие в округе.

Её замужество оказалось коротким эпизодом: летом сорок третьего провозжалась с Васькой Тухтыхиным, бывшим её одноклассником, а тогда тоже колхозником, не утерпела, поддалась на уговоры, – а что ж тут особенного? В семнадцать-то лет такое нетерпение распирало, разве сладишь с желанием? Ну и понесла. Он, правда, честным ухажёром оказался, посватался, кое-какую свадьбу сыграли, а в ЗАГСе районном их не расписали, возрастом, видите ли, не вышли, подождите, мол, годочек до восемнадцатилетия – и тогда пожалуйста. Но как было ждать-то? Осенью его загребли в армию, военком до совершеннолетия ждать не желал и с росписью не помог, а Васька, и она это предчувствовала, погиб сразу.

И вот осталась Надежда опять Шершановой, будто злой рок преследовал.

А Нюрка вроде как без совести родилась – только о своей выгоде печётся, ничего другого не замечает, бесстыжая, нахрапистая, нахальная. О всех, кто не по ней, Нюрка отзывается недобро: все они, включая родную мать, дурью маются. Вот и ораторство матери в праздник Победы на могиле учителя – дурь, да ещё какая – потусторонняя!

А как всё произошло?

Когда разрослось движение памяти о войне, пионеры-следопыты принялись обходить избы на Луговом краю, расспрашивать, кто да что помнит об учителе. А никто, кроме неё, ничего не помнил: те, которые знали его и помнили его, не дожили до «всенародного движения». Она сначала нехотя кое-что вспомнила, не придала большого значения этому пионерскому поиску, а глянь-ка, к ней учителя пожаловали, и – на тебе! – не только выспрашивают, но и записывают в тетрадку все подробности «героического подвига Птицына». И обещают ещё прийти, и разъясняют, что это «исключительно важно для военно-патриотического воспитания подрастающего поколения», а у них, видите ли, «под носом такая редкая возможность для наглядного примера» – могила «героически погибшего учителя их школы».

И Надежда Илларионовна взяла в толк, чего от неё добиваются, – того, что Птицын был героем. Сначала ей не по душе это пришлось, сначала она только правду рассказывала, как на самом деле всё было, как сама она из окна наблюдала, как хоронили страдальца, таясь и пугаясь, но по обычаю, по чести-совести. И о том, как ещё в войну пирамидку из досок соорудили со звёздочкой из жести и краской покрасили. Как потом, уже после войны, подгнившую дощатую пирамидку кирпичной заменили, оштукатурили и стальную пластину на ней закрепили со словами: «Здесь покоится Птицын Михаил Андреевич, учитель-коммунист, зверски расстрелянный немецко-фашистскими захватчиками в ноябре 1941 года». Ту, которая и поныне сохранилась, лишь чуть по краям приржавела. Как звезду стальную на пирамидной макушке укрепили, и очень необычную, как бы перекрестили две звезды, отчего они на все четыре стороны ребрятся. Как ограду железную ставили, в голубое окрасили, в небесное, чтобы она средь зелёного луга, как небесная тень, выделялась. И ещё о том, что раньше, до особой военной памяти, обновляли могилку перед Седьмым ноября, нашим праздником, потому-де, что учитель за Советскую власть жизнь отдал.

Но всей этой правды было мало и учителям, и школьникам, а хотелось им, чтобы Птицын героический подвиг совершил, чтобы он гневные слова бросал в лицо палачам, чтобы он богатырского роста был, чтобы партизанил, чтобы мосты взрывал и склады с боеприпасами. Чтобы в святой ненависти многих фашистов поубивал и чтобы его родные отыскались. Выяснила Надежда Илларионовна, что ничегошеньки в новой каменной школе, поставленной на месте их бывшей бревенчатой, не сохранилось об учителе Птицыне. Что ж, видно всё сгорело, а его личные документы, похоже, тот офицер с пистолетом забрал, – ни облика, ни возраста, ни происхождения, одна лишь могилка у лощины под соснами на их спас-никольском лугу. И тогда она согласилась, поддалась настойчивым расспросам, будто подсказкам, и принялась изображать Птицына таким, каким им хотелось, – героем, богатырём, мстителем. Будто крикнувшим перед смертью фашистам: «Всех не перестреляете! Всё равно победа будет за нами!».

По её воспоминаниям школьники писали сочинения, а учителя дали однажды почитать. Ох, каких только подвигов не насовершал Птицын! Больше всего потрясло то, что дети считали её его женой! Это так поразило Надежду Илларионовну, что она даже расплакалась от недоумения и стыда, но учителя её успокоили: мол, сущие пустяки, непосредственность детского восприятия, а главное – учащиеся вырастают патриотами, преданными отечеству, готовыми его защищать, как замечательный педагог Михаил Андреевич Птицын. Оказывается, известный краевед, опубликовавший перед войной в районной газете большую статью о местном крае, о Спас-Николине, которое, представляете, было городом-крепостью Спас-Никольским в княжение самого Ивана Калиты, собирателя русских земель...

Популярность воскресшего из небытия учителя Птицына почти на равных сделала популярной в местной округе и Надежду Илларионовну Шершанову, которую всё чаще стали называть Птицыной, – кто оговариваясь, а кто по неведению. Однако не только ученики её бывшей школы, но и их родители, да и многие другие, что-то слышавшие, нераздельно связали её с героем-мучеником, расстрелянным фашистами.

Надежда Илларионовна сначала сопротивлялась, пыталась разъяснять, но молва оказалась всесильной, и она смирилась, и таким странным образом была, можно сказать, с ним обвенчанной.

Теперь Шершанова постоянно ухаживает за могилой, не дожидаясь очередного сбора перед праздником Победы. Она заметно состарилась, переменилась и в мыслях, и душой. Вся эта история сделала её печальной и скорбной, но где-то счастливой, будто и в самом деле замужней, прожившей достойную жизнь, а потому уважаемой.

В шкатулку, где хранит документы и сберкнижку на полторы тысячи рублей, припрятала на самое донышко завещание, заверенное нотариусом, – знает, куда первым делом сунется бесстыжая дочь. Так вот, в этом завещании она отписала все деньги Нюрке, но с одним непременным условием – похоронить её рядом с учителем М. А. Птицыным.

Из газеты «Литературная Россия».

***

147,2 миллиона тонн хлеба, собранного в годы Великой Отечественной войны, обеспечили в основном снабжение продовольствием 11 миллионов бойцов Советской Армии, 86 миллионов горожан. Ежедневно рабочие и служащие получали свой паёк, хотя и мизерный, свою тарелку супа в заводской столовой – это позволяло продержаться у станка 10 – 15, а то и больше часов в сутки.

В результате оккупации страна лишилась половины своих посевных площадей, 86% посевов сахарной свёклы, половины посевов подсолнечника и льна-долгунца, 44% посевов зерновых.

На фронт из села сразу ушли две трети мужчин. Привлечение к труду престарелых и подростков позволило в 1941 году восполнить урон в рабочих руках лишь на 77,4%, в 1942 году – только на одну треть, а в последующие годы урон этот вообще не восполнялся: подростков, сельскую молодёжь мобилизовали на работу в промышленности.

К концу 1941 года число трудоспособных в колхозах сократилось на 44%, а всего за годы войны колхозы дали армии и промышленности около 13,5 млн. человек, или 38% своего трудоспособного населения.

Для нужд фронта в колхозах пришлось забрать немалую долю тракторов, транспортных средств, конного тягла, прекратилось поступление минеральных удобрений. Общее число тракторов в сельском хозяйстве уменьшилось к концу 1941 года до 441,8 тысячи, или в полтора раза; почти на три четверти уменьшился и автопарк в сравнении с 1940 годом. В результате, к 1943 году урожайность уменьшилась по сравнению с 1940-м в два раза.

Более трети хозяйств вообще не платили колхозникам по трудодням – ни деньгами, ни натуральным продуктом. В более крепких хозяйствах на трудодень выплачивали по 20 – 30 копеек деньгами и выдавали до 500 – 800 граммов зерна. В целом по стране размер оплаты трудодня снизился вдвое и более по сравнению с довоенным.

Даже те, кто вырабатывали по 300 трудодней, не могли прокормить семью, если бы не приусадебное хозяйство.

Кроме обязательных поставок от хозяйств, также в обязательном порядке требовали продажи продукции заготовителям и кооперации. Цены были такими: за килограмм зерна – 7 копеек, картофеля – 3 копейки, мяса – 40 копеек (по нынешнему масштабу цен – 4 копейки). Это в то время, когда на рынке килограмм масла стоил 1000 рублей.

Ещё в главе «Деревня-город-отечество»:

За околицей Спас-Николина

Люди тогда вообще не плакали