Ученый, предприниматель, общественный деятель, благотворитель
Журнал «Социум» №6-7. Июнь-июль 1991 год

«Как трудно быть русским писателем…» (к 80-летию со дня рождения В. П. Некрасова)

3-го сентября 1987 года, в возрасте 76 лет, в Париже скончался классик отечественной литературы, автор знаменитой книги «В окопах Сталинграда», член французского Пен-клуба и член Баварской Академии искусств Виктор Платонович Некрасов. Бывший советский гражданин, бывший член КПСС, бывший лауреат Сталинской премии, бывший член Союза кинематографистов, бывший член Правления Союза писателей.

На его смерть откликнулась лишь газета «Московские новости», некролог подписали Б. Окуджава, В. Кондратьев, В. Лакшин, Г. Бакланов. И сразу на очередном совещании в ЦК раздался гневный окрик тогдашнего «главного идеолога» страны Егора Лигачёва: мол, что за плакальщики... (Из-за этой некрологической заметки судьба главного редактора Е. Яковлева повисла на волоске).

В июне этого года Некрасову исполнилось бы восемьдесят лет. Моложавый, красивый, артистичный, открытый, озорной человек, этакий мушкетёр, нередко бывавший «навеселе»... и 80 лет – такое трудно сопрягается. Ещё при жизни о нём ходили легенды и анекдоты. Сам он блестяще рассказывал придуманные им «истории», ведь в молодости, до войны, он был актёром. Друзья писателя вспоминают такой анекдот, появившийся в середине 1980-х годов: «Вопрос анкеты: «Что Вы делали, когда шла битва за Малую землю? Небось, отсиживались в окопах Сталинграда?».

В августе 1941-го года, в тридцать лет, его призвали на фронт. Он участвовал в Сталинградской битве. Воевал на Украине, в Польше; после ранения в 1944 году демобилизовался в звании капитана; награждён медалями «3а отвагу» и «3а оборону Сталинграда» и Орденом Красной Звезды. В 1946 году, в тридцатипятилетнем возрасте, напечатал в журнале «Знамя» свою первую повесть «Сталинград» и сразу же стал, по его словам, «неожиданно для себя и для всех» известным писателем.

В 1963 году Никита Хрущёв с высокой трибуны выступил с резкой критикой путевых очерков Некрасова «По обе стороны океана», и с этого времени началась длительная оголтелая травля писателя. В 1973 году за правозащитную деятельность Некрасова исключили из партии, в которую он вступил на Мамаевом кургане, в разгар боёв в Сталинграде, и таким образом он «отпраздновал – чуть ли не день в день – тридцатилетие своего пребывания в партии». Так он писал в своём последнем очерке, написанном на родине.

Виктор Некрасов на Мамаевом кургане после войны

Виктор Некрасов на Мамаевом кургане после войны

В начале 1974 года на квартире Некрасова был устроен обыск, который продолжался без малого двое суток. КГБ изъял весь архив писателя. 12 сентября того же года он, принуждённый к эмиграции, навсегда покидает родину. Его, как и многих других участников правозащитного движения, просто «выдворили» – «слово-то какое нашли!», как он сам писал в очерке «Кому это нужно?», в связи с высылкой из страны Александра Исаевича Солженицына.

...Через десять месяцев после изгнания, 1-го июня 1975 года, Некрасов тяжело заболел. Умирал он в парижском госпитале. Врачи сказали близким, что надежды никакой нет и нужно прощаться.

Андрей Синявский, друг писателя, чтобы, может быть, обмануть смерть, написал прижизненный некролог, заканчивавшийся такими словами: «В око-пах Сталинграда»... Нужно же было родиться и кончить свои дни в Париже, чтобы где-то посредине написать – в окопах Ста-лин-града... Да! Нужно. Нужно же было уехать из Киева, из России, чтобы приехав в Париж, тебя разрезали пополам и выкачивали бы гной из брюшины, из почек и из лёгких? Не лучше ли было там, не проще ли было бы в Киеве и окончить дни, отмеченные «Литературной газетой»?

Куда лезешь? Зачем летишь?

Глоток воздуха. Последний глоток свободы...».

Некрасов, к счастью, пересилил тогда болезнь и выжил. Через несколько дней после этого кризиса, в день рождения писателя (17 июня 1975 года) Андрей Синявский преподнёс Некрасову написанный в критические минуты тот самый некролог. Он прочёл его и сказал: «Как жаль, что такие про меня слова нельзя напечатать сегодня. Сделайте это после моей смерти...».

Во Франции Некрасов прожил тринадцать лет. Он много путешествовал, объездил почти весь мир, вёл регулярные передачи «обо всём» на «Радио-Свобода», сотрудничал в русскоязычной прессе, был заместителем главного редактора журнала «Континент». Он написал несколько книг: «Записки зеваки», «Взгляд и нечто»,«Саперлипопет», «По обе стороны стены», «Из дальних странствий возвратясь», «Маленькая печальная повесть». И как говорит герой его книги «Саперлипопет»: «Спасибо партии и правительству за этот подарок. Париж мне они подарили».

Прах Виктора Некрасова покоится на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, недалеко от могилы его друга Александра Галича. А книги Некрасова, словно возвратясь из дальних странствий, снова приходят к нашему читателю. В связи с юбилеем писателя в издательствах «Художественная литература» и «Слово» выходят два больших однотомника, в которые включено почти всё созданное им в эмиграции, и с послесловиями, написанными друзьями писателя Р. Д. Орловой, Л. 3. Копелевым и Е. Г. Эткиндом.

В этом году, когда мы отмечаем 50-летие со дня начала Отечественной войны, знаменитая книга Некрасова «В окопах Сталинграда» также отмечает свой сорокалетний юбилей. О судьбе этой книги, одновременно лёгкой и трудной, самой правдивой («на девяносто девять процентов» – так уточняет сам автор) книги о войне, а также о трагедии своего поколения 70-летний Некрасов рассказал в послесловии «Через сорок лет...», написанном в 1981 году к переизданию этой повести в издательстве «Посев». В этом послесловии, публикуемом ниже с небольшими сокращениями, Некрасов, участник одной из величайших битв в истории войн, говорит о своём (через сорок лет) отношении к той войне, а также об отношении к войне в Афганистане, неблаговидной роли в ней нашей армии. В устах бывшего офицера, который ещё совсем недавно, в 1976 году, писал: «Я, как бывший красноармеец, не люблю, когда её, Красную Армию, топчут», – осуждение афганских «подвигов» ВС СССР звучит с явной болью.

Один из последних своих очерков «Об окопной правде и прочем», напечатанный в «Русской мысли» 26 декабря 1986 года, Некрасов закончил словами: «Бог ты мой, как трудно быть русским писателем. Как трудно жить по совести...».

Александр Парнис

Виктор Некрасов. Через 40 лет (нечто вместо послесловия)

Год 1981-й, когда я взялся за это не столь лёгкое послесловие, насыщен юбилеями. Доживи до него, отпраздновали бы своё столетие «первый красный офицер» К. Е. Ворошилов, и Пабло Пикассо, и Стефан Цвейг, и звезда русского балета блистательная Анна Павлова, и родная тётка моя С. Н. Мотовилова (тётя Соня) – человек, ничего никогда не боявшийся, с меньшим авторитетом, но с пылом, не уступающим короленковскому, протестовавшая против всех беззаконий.

Писатель в своем кабинете (Париж)

Писатель в своём кабинете (Париж)

Сорок лет назад началась Великая Отечественная война, которую на Западе предпочитают называть Второй мировой или войной с фашизмом, а французская «Юманите» назвала даже Великой интернациональной.

Свой юбилей, тридцатипятилетний, отмечает и эта книга. Вернее, роман «Сталинград», появившийся на свет в № 8, № 9 и № 10 журнала «Знамя» за 1946 год. Кое-кому из литературную власть предержащих столь обобщающее название показалось кощунственным, и в последующих отдельных изданиях роман превратился в повесть, а «Сталинград», ставший символом и понятием нарицательным, в менее обязывающее – «В окопах Сталинграда». Не искушённый ещё в тонкостях социалистического реализма автор с некоторым удивлением, но мужественно перенёс первый, нанесённый ему, удар.

Само появление повести казалось в те дни невероятным, неправдоподобным. Литературная общественность растерялась. Книга о войне, о Сталинграде, написанная не профессионалом, а рядовым офицером. Ни слова о партии, три строчки о Сталине... Не влезало ни в какие ворота. (...)

Вот и началось в бесчисленных дискуссиях и статьях: «оно-то, конечно, правдивый рассказ и самим участником написанный, но нет в нём широты, охвата... Взгляд из окопа... Дальше своего бруствера автор ничего не видит...». Приблизительно в таких выражениях говорил о повести тогдашний генеральный секретарь Союза писателей Александр Фадеев. Это не мешало, правда, секретариату или президиуму, на заседании которого он выступал, заочно принять автора в этот самый Союз писателей – случай беспрецедентный.

Через год тот же Фадеев, председатель Комитета по Сталинским премиям, вычеркнул в последнюю минуту фамилию автора из списка кандидатов, отправленного пред светлые очи. Неисповедимы пути Господни – наутро обомлевший автор увидел своё собственное изображение в «Правде» и «Известиях» (Вс. Вишневский потом, загадочно подмигивая, шёпотом, закрыв предварительно все двери своего кабинета, сказал автору: «Только Сам мог вспомнить, никто другой...» – и развёл руками).

С этого дня книга стала примером, образцом. Все издательства наперебой начали её издавать и переиздавать, переводчики – переводить на всевозможные языки, критики только хвалить, забыв, что недавно ещё обвиняли автора в «пацифизме» и «ремаркизме». Через десять лет по книге поставлен был фильм «Солдаты», со своей, правда, тоже нелёгкой судьбой.

Сейчас в Советском Союзе книга запрещена, внесена в какие-то списки, из библиотек изъята (говорят, только в Лефортовской тюрьме сохранилась), а фильм, заживший собственной, безотносительно к автору, жизнью иногда где-то показывают в юбилейные дни (23 февраля и 9 мая).

Итак, прошло сорок лет. Со дня начала войны. Тридцать пять – с того момента, когда поставлена была последняя точка в рукописи, которая называлась тогда «На краю земли»... (...)

Автору, то есть мне, было тогда тридцать пять лет. Сейчас семьдесят. Полжизни до книги, полжизни после.

Первая половина – детство, отрочество и юность. В общем-то, аполитичная, хотя к чтению газет – в основном, киевской «Пролетарской правды» – привык с раннего детства. В годы гражданской войны «болел» за Деникина, Колчака, Врангеля. В 1924 же году, тринадцатилетним мальчиком, отморозил себе уши, топчась на Крещатике под траурные гудки заводов – умер Ленин. К великому недоумению родителей повесил в столовой громадный портрет вождя и конверты (подражая матери, любил писать письма) старательно обводил чёрной тушью.

Сталинград. Хватило б снарядов

Сталинград. Хватило б снарядов

Сталинград. Братская могила

Сталинград. Братская могила

Ни пионером, ни комсомольцем никогда не был. Относился к ним иронически, как и к самой советской власти. К ближайшим друзьям – школьным, профшкольным, институтским – тоже. С политзанятий, всяких диаматов и обществоведений по возможности смывались. Иногда, когда очень уж прижмут, прорабатывали решения очередных съездов, тут же их забывали и бежали на пляж. Что творилось на селе – тридцатые годы, коллективизация, знали больше понаслышке, хотя иной раз и видали подводы, набитые трупами.

Молодость, увлечения, архитектура, театр... (...)

Тридцать седьмые годы чудом не задели. Загадка. Родители из «бывших», дворяне; та самая бесстрашная тётя Соня писала письма Крупской (...), Бонч-Бруевичу по поводу несправедливых арестов; другая тётка жила в Швейцарии – оживлённая переписка, деньги на «Торгсин»... И никого никуда никогда не вызывали. (...) Чем это объяснить – не знаю. Может, уберегли чекисты, жившие всегда в одной из комнат нашей уплотнённой квартиры, – мать лечила всех их детей, да и их самих заодно.

Так прошла молодость. Кончил институт, театральную студию. Работал в театре. (...)

Последний театр в Ростове-на-Дону.

Театр Красной Армии. Оттуда и взяли в армию. Война.

Сталинград. Донецк. Ранение. Госпиталь в Баку. Второе ранение – в Польше, в Люблине. Киевский окружной госпиталь. Правая рука парализована, пуля задела нерв.

– Вам надо пальцы правой руки приучать к мелким движениям, – сказал мне как-то лечащий врач по фамилии Шпак. – Есть у вас любимая девушка? Вот и пишите ей письма ежедневно. Только не левой, а правой рукой. Хорошее упражнение.

Любимой девушки у меня не было, и я, примостившись где-то на склонах спускающегося из госпиталя к Красному стадиону парка, стал писать о Сталинграде – всё ещё было свежо.

В день, когда мне стукнуло тридцать пять и первая половина (...) жизни кончилась, рукопись была уже в наборе. Исправлений почти никаких, дописана была только концовка – «для композиционной закруглённости». До этого заветная моя папка побывала у Твардовского (он-то и порекомендовал её журналу), а к нему попала из рук Владимира Борисовича Александрова, известного критика и чудака, прожужжавшего всем уши: «Простой офицер, фронтовик, слыхом не слыхал, что такое социалистический реализм... Прочтите обязательно!».

Да – слыхом не слыхал! Читал и боготворил Ремарка, конечно же, Хемингуэя – все им тогда увлекались, до того – Кнута Гамсуна, в самые юные годы – о войне («Севастопольские рассказы»). Вот и всё. Никаких «Разгромов», «Разломов» и Николаев Островских. Разве что Бабель и Ильф с Петровым.

И вот – война! (...)

Страшная мясорубка, унесшая столько жизней, начавшаяся с «вероломного нападения»; десятидневного сталинского то ли запоя, то ли депрессии; трагического отступления и немыслимых потерь; закончилась красным флагом над Рейхстагом. Для всего моего поколения годы эти оказались переломными, экзаменом. Одинаково для полуграмотного Валеги с далёкого Алтая и интеллигентного горожанина, без особого успеха подвизавшегося на подмостках и писавшего никому не нужные рассказики.

Тридцатилетний, но всё ещё мальчишка, мирно дремавший на военных занятиях в институте, (...) получил в своё распоряжение восемьдесят «годных необученных» гавриков и должен был обучить их военному искусству. Пройдя пешком от Ростова до Волги, запасной наш сапёрный батальон обосновался в захудалой деревушке Пичуга на крутом берегу и стал долбить колхозными лопатами насквозь промёрзший грунт.

Никто из нас, командиров, в глаза не видал живой мины, детонатора, взрывателя, бикфордова шнура. О толе (тринитротолуоле) знали только, что он похож на мыло, а динамит – на желе. Оружия не было. Стрелять не умели. За всю зиму каждый солдат на стрельбище сделал по одному выстрелу – патронов и на фронте-то было в обрез.

К весне 42-го года рядовой состав был отправлен в Крым, где и сложил свои кости, а комсостав – полковыми инженерами в действующую армию, в район Донца. Оружия по-прежнему не было. Из станицы Серафимович наш стрелковый (!) полк выступил с палками вместо винтовок на плечах. Полковая артиллерия – брёвна на колёсах от подвод. Во всём полку только две учебные винтовки – их торжественно несли два ассистента по бокам знамени – святыни полка. Мы бодро: «С места, песню!» – рубанули шаг, бабы зарыдали: «Родимые вы наши, с палками-то на немцев!». Кто мог придумать этот цирк – до сих пор ломаю голову.

(...) Оружие получили за сутки до того, как «вступили в дело». Солдаты – мосиновские винтовки образца 1891 года, офицеры – пистолеты ТТ. И то и другое держали в руках первый раз в жизни. Попытались тренироваться на воронах – запретили (передовая рядом).

«Вступление в дело» вылилось в повальное бегство. Утром «Юнкерсы–99» засыпали бомбами, на бреющем пронеслись «мессера», и полезли на нас танки. Мы лежали в кустах «рубежа», который должны были держать, и тихо заполняли штаны. Я скомандовал: «По одному, перебежками, к той роще!» – и сам за бойцами засверкал пятками. (...)

Так началась «моя» война. (...)

9 мая 45-го мы все напились, без конца целовались, у кого сохранились пистолеты, стреляли в воздух и опять бежали за водкой.

«Наше дело правое! Враг будет разбит! Победа будет за нами!». Предсказание заики Вячека-Каменная задница, он же Бараний лоб, как звали в гимназии юного Вячеслава Скрябина, через четыре года исполнилось в этот незабываемый весенний день.

Мы победили! Фашизм – самое страшное на свете – разгромлен. Муссолини повешен вверх ногами. Гитлер покончил жизнь самоубийством. Через месяц чёрно-красные стяги с орденами и свастиками падут к ногам победителя – великий Сталин будет улыбаться с Мавзолея.

Победителей не судят! Увы! Мы простили Сталину всё! Коллективизацию, тридцать седьмые годы, расправу с соратниками, первые дни поражения. И он, конечно же, понял теперь всю силу народа, поверившего в его гений, понял, что нельзя его больше обманывать, что только суровой правдой в глаза можно его объединить, что к потокам крови прошлого, не военного, а довоенного, возврата нет. И мы, интеллигентные мальчики, ставшие солдатами, поверили в этот миф и с чистой душой, открытым сердцем вступили в партию Ленина – Сталина.

В мире воцарится мир! Взошло, наконец, солнце Свободы! Для всех! Для освобождённых народов, для нас, для меня...

Именно в это – что Красная Армия принесла миру мир и свободу! – верил я, когда полупарализованными пальцами выводил на склонах Красного стадиона в школьной тетрадке первую фразу: «Приказ об отступлении приходит совершенно неожиданно...».

Тридцать шесть лет назад я так думал. Дико тосковал по берёзовым своим «колышкам», по друзьям-офицерам, чуть меньше по начальству. И хотелось, чтоб все любили мою Красную Армию, армию-освободительницу. Она заслужила это – своею кровью, потом, ранами, могилами...

Ну а Сталин, Верховный Главнокомандующий?

В начале 1947 года, когда «Окопы» мои попали в издательство «Советский писатель» (до присуждения ещё премии), вызван я был цензоршей – случай уникальный. Она укоризненно посмотрела на меня и сказала:

– Хорошую книгу Вы написали. Но как же это так – о Сталинграде и без товарища Сталина? Неловко как-то. Вдохновитель и организатор всех наших побед, а вы... Дописали бы вот сценку... «в кабинете товарища Сталина». Две-три странички, не больше...

Я прикинулся дурачком. Не писатель, мол, писал о том, что знал, что видел, а сочинять не умею. Не получится просто, поверьте мне.

Так и разошлись. А через десять лет, после XX съезда уже, в своём кабинете директор «Воениздата» чуть ли не слезно просил выкинуть те две-три строчки, где говорят у меня офицеры про Сталина. Я отказался. И не из любви к Сталину, разумеется.

В те дни ломами, кирками сбивали с постаментов бронзовые, гранитные, мраморные, гипсовые фигуры проштрафившегося вождя, а на плакатах замазывали его профиль, соседствовавший на всех знамёнах с ленинским. (Боюсь, что сейчас, высадись он где-нибудь в тихой бухте в Крыму – я верю в загробную жизнь – и направь свои стопы в Москву, многие его встретили б, как Наполеона, бежавшего с острова Эльба, цветами. Маршал Устинов первый преклонил бы колени...).

– Вы воевали за Сталина. Вы шли в атаку, надрывая глотку: «За Родину, за Сталина» (признаюсь, со мной это тоже случалось), Вы защищали самую страшную в мире систему, может, пострашнее гитлеровской, и – видите, во что это вылилось?

Так говорят мне многие здесь, на Западе. – Вижу, – отвечаю я, – но воевали мы тогда не так «за», как «против».

В нашу страну вторгся враг, и мы должны были его прогнать, уничтожить. Всех, кто носил ненавистную нам форму и gott mit uns на пряжках поясов. Я не вправе осуждать власовцев – я с ними не сталкивался, многого не знаю, – но попадись они на нашем пути, мы б в них стреляли.

А вот во что всё это выльется, мы этого не знали. Никто тогда не знал. (...)

Я встречался с человеком, бежавшим из Афганистана. Афганцем. Десять лет проучился он в Москве, кончил университет, аспирантуру, сдружился с русскими, полюбил их, пел вместе с ними «Пусть всегда будет мама, пусть всегда будет солнце! – «А теперь, – с какой горечью говорил он мне, – эти же русские, ну, не эти, другие, убивают наших мам, отбирают наше солнце. Русских ненавидят! Все. Поголовно. А ведь когда-то любили...

Слушаешь – и кровь холодеет. Наш «березовый колышек» стал оккупантом. (...)

Я жадно расспрашиваю людей, приезжающих из Союза, что говорят дома об Афганистане. Польше. Разводят руками. Большинство ничего не говорит. Не знает. Радио глушат. В газетах врут. Какие-то слухи доходят. Иногда похоронки – «погиб, выполняя свой долг». ( ...) Тогда начинают что-то понимать. А в массе, в очередях: «Американцы и китайцы хотели прикарманить Афганистан, вот и не дали им... А поляки? Как те чехи. Чего им не хватало? Почище, посытнее нашего живут, за границу пускают, а вот, видишь, кобенятся. С жиру бесятся...».

Может быть, это самое страшное. Мы недооцениваем силу советской пропаганды, магию газетной строчки. Никто ничему давно уже не верит, и всё же ложь эта обволакивает, влезает в душу. И девятнадцатилетний Ванька в ушанке со звёздочкой на первых порах верит, что американцы и косоглазые позарились на наших соседей. А потом, раскумекав, злой, голодный, меняет автомат на гашиш... А до этого стреляет из него. И потом тоже. В кого? А хрен его знает, туды его растуды, разве поймёшь? Приказывают – стреляю...

Нет, такого у нас не было. Мы знали, кто наш враг, и знали, что он жесток и силён, и не мы, а он позарился на чужие земли. И тот же Ванька тех лет, с красной звёздочкой на ушанке, мёрз в окопах и шёл в атаку, хотя отца его, возможно, и раскулачили, а о том, что три года тому назад мы сами заграбастали «чужую» Прибалтику, просто забыл, а может, и не знал. Он защищал свою землю. (...)

Мне часто говорят:

– Считается, что Вы написали первую правдивую книгу о войне. Всю ли правду Вы рассказали? Или что-то скрыли, что-то у Вас выкинули? Сядь Вы сейчас за неё, когда руки у Вас развязаны, изменили ли б Вы в ней что-нибудь?

Отвечаю с конца. Сейчас бы не сел. Такие книги пишутся по свежим следам и на одном дыхании. Она отняла у меня не более полугода. Работалось легко. (...)

О правде. Вся ли она? В основном, вся. На девяносто девять процентов. Кое о чём умолчал – один процент... (...)

Книга написана давно. Человеком, к тому времени кое-что уже познавшим в военном деле. Но о Сциллах и Харибдах открывшегося перед ним нового пути он не знал ничего. Не знал, например, что он, новоиспечённый член Союза писателей, должен заражать и утверждать, воспитывать и направлять, творчество его должно быть верным оружием, а сам он – первым помощником и вдохновенным певцом. «Трудное искусство воспевать!» – на всю жизнь запомнился мне заголовок статьи режиссёра Малого театра Равенских в «Советской культуре».

Всё это я узнал потом. Научился всем сложным приёмам циркового искусства, без знания которого – эквилибристики, жонглирования, балансирования, хождения по проволоке, а то и по лезвию ножа – и дня не проживёшь на арене советской литературы. Пригодилось и знание военного искусства – стратегия и тактика, ближний и дальний прицел, умение сдавать сопки пониже, чтоб завладеть господствующими высотами. (...)

Советская литература, самая передовая в мире, всегда находится в состоянии мобилизационной готовности. Всегда готовая к бою. За без малого тридцатилетнее моё пребывание в рядах славного нашего Союза писателей я не припомню дня, чтоб мы с чем-нибудь да не боролись: буржуазным национализмом, великодержавным шовинизмом, космополитизмом, низкопоклонством, бесконфликтностью, воспеванием седого прошлого, отрывом от современной тематики, с недооценкой рабочего класса, ну и, конечно же, с алкоголизмом. С этим последним борьба не остывает никогда – ни днём, ни ночью, ни в жизни, ни в творчестве. Здесь я понёс наибольшие потери. Даже Твардовский, отнюдь не гнушавшийся в быту, выплёскивал из стаканов моих героев водку и вливал туда пиво.

Оружие советского литератора всегда готово к бою, отточено и никогда не ржавеет, пороховницы полны и сухи, и всё же он, писатель, всегда в долгу у взыскательного нашего читателя – об этом говорится на каждом пленуме, каждом съезде – недостаточно ещё глубоко проник, порой поверхностен, что-то упустил из виду. И вот тут-то на помощь приходит редактор. В непрекращающихся схватках он всегда знает, куда надо направить огонь, подаст вовремя нужное оружие, перехватит из твоих рук руль утлого твоего челна и развернёт паруса под тот ветер, который нужен, наш ветер. За все свои советы, подсказки и повороты руля он, редактор, получает соответствующее вознаграждение. Умный писатель слушается, и всё идёт как по маслу – массовый тираж, библиотека «Огонек», того гляди и премия, поездка за границу.

Но не все писатели, к сожалению или к счастью, умны, не все редакторы послушно следуют исходящим сверху указаниям. Мне посчастливилось работать именно с такими редакторами: умными и хитрыми, смелыми и где надо осторожными, познавшими все премудрости фехтования и хождения по проволоке. Я им обязан если не первой, то второй и всеми последующими ступенями восхождения по крутой и коварной лестнице, ведущей к литературному Олимпу. До него, официально признанного и утверждённого, с бархатными коврами и лимузинами – туда ведёт уже не лестница, а лифт – я так и не добрался, сшибли, но это уже другая тема, об этом в другой раз...

Полжизни до книги, полжизни после. Подводятся какие-то итоги.

Тридцать лет в партии – самой жестокой, самой трусливой, сильной, беспринципной и растленной в мире. Поверил в неё, вступил и к концу пребывания в ней – возненавидел. Три года в армии, в самые тяжёлые для неё дни. Полюбил её и победами её горжусь. Полюбил вечно чем-то недовольного рядового, бойца – солдатом он стал называться позже. Нет, не того, что на плакатах или в Берлине, в Тиргартене, спокойного, уверенного, в каске – их никто никогда не носил, – а другого, в пилотке до ушей, в обязательно разматывающихся обмотках, ворчливого, матюкающего старшину больше, чем немца, пропахавшего пол-Европы и вскарабкавшегося на Рейхстаг.(...)

Виктор Некрасов с писателем- фронтовиком Вячеславом Кондратьевым. Русское кладбище в Сент-Женевьев де-Буа под Парижем

Виктор Некрасов с писателем-фронтовиком Вячеславом Кондратьевым. Русское кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем

Генералов я почти не знал. С маршалом Чуйковым, командующим 62-й армией в Сталинграде, которого мы все боготворили, – он не сгибаясь ходил по передовой в своей папахе, – я столкнулся уже потом, в Киеве, он командовал Киевским военным округом. Ленфильмовцы упросили меня показать ему сценарий будущих «Солдат». В восторг он не пришёл, но и ругать не стал, как впоследствии генералы Политуправления, только сказал:

– Что же вы Зайцева, прославленного нашего снайпера, не показали? Зря обошли. Вставили б...

А Зайцев, Герой Советского Союза, в то время был уже секретарём Подольского райкома в Киеве, и физиономию успел отъесть, и встречаться с ним не хотелось. Да и сам-то Чуйков в дни хрущёвской «оттепели» говорил своему другу Вучетичу, обессмертившему его в своём мемориале на Мамаевом кургане в образе гигантского голого солдата с автоматом в руках: «Держись, брат, наша возьмёт, партия победит!». Это когда монополистам в искусстве казалось, что их теснят. (...)

Подходим к концу. Так и не разобравшись в запутанном клубке воспоминаний, эмоций, противоречий. Как и положено советскому (хотя и в прошлом, но повадки остались) писателю, всё ещё в долгу у требовательного, взыскательного читателя. Постараюсь его всё же как-то оплатить.

Один из излюбленнейших вопросов здесь, в Париже.

– Вот появятся на пляс де ла Конкорд краснозвёздные советские танки, что ты будешь делать?

– Напьюсь с первым же танкистом! (...)

– Ну, а дальше что?

– С ним же, танкистом, и опохмелюсь.

Люди, лишённые юмора, смотрят на меня осуждающе, даже враждебно.

Но шутки в сторону. Во-первых, в советские танки на пляс де ла Конкорд я не верю. Трусливее наших так называемых руководителей мир не знал. (...) И всё же самая сильная в мире армия – Советская, сменившая собой Красную. С этим приходится считаться.

Когда над Мамаевым курганом проносились на бреющем полёте, возвращаясь с задания, насквозь изрешечённые ИЛы, у нас замирало сердце, мы с гордостью смотрели на красные звёзды на крыльях. И своей, на пилотке, ушанке, фуражке, тоже гордились. Красная пятиконечная, продырявливала она стиранные-перестиранные «натрубахи» раненых в госпиталях. И даже осыпанная бриллиантами под дряблыми подбородками маршалов, она вызывала уважение.

Сейчас она покрыла себя позором. (...) Она – символ порабощения.

Ну, а всё-таки, выпью я «свои сто грамм» с советским танкистом? Не на площади Согласия, туда он никогда не придёт – (без капиталистического мира, американских займов, канадской пшеницы, аргентинского мяса, финских яичек, французских курочек зрелый наш социализм и дня не проживёт) – в другом каком-нибудь месте, не знаю ещё каком, но выпью! И он скажет мне тогда... Что он может сказать?

На книжной полке у меня в Париже висит фотография, обошедшая в своё время все журналы мира. На ней молоденький советский танкист в Праге, в незабываемом 68-м году. Закурил в своей башне, смотрит на незнакомый, такой чужой ему город, на людей, которых он пришёл то ли освобождать, то ли защищать, то ли покорять, и мальчишеский лоб его наморщен, и во взгляде только недоумение, растерянность и мучительно бьющаяся мысль – зачем я здесь? Зачем? И что мне делать?

«За правое дело!» – так называлась замечательная книга большого русского писателя Василия Гроссмана. Она посвящена Сталинграду, одной из величайших битв в истории войн. Проснись он сейчас, Василий Семёнович, мурашки пошли б у него по телу от одного этого названия. Он умный, даже мудрый, много знавший, чего не знали мы, предельно правдивый, даже он считал, что мы воевали тогда за правое дело.

Враг будет разбит! Победа будет за нами! Но дело наше оказалось неправое. В этом трагедия моего поколения. И моя в том числе...

7.06.1981 г. Публикация А. Е. Парниc

Ещё в главе «Личность-культура-ноосфера»:

«Как трудно быть русским писателем…» (к 80-летию со дня рождения В. П. Некрасова)

Палех